«Тоже мне технические чудеса! Нет чтобы просто летать да обозревать землю-матушку и быть поближе ко Господу нашему, так всё по людишкам надобно, всё смерть сеять!» Вдруг войско заорало, стало улюлюкать, свистеть и кричать «Ура!».
Сколько было впереди свободной дороги, Биток, перед глазами которого отец Илларион махнул плёткой, шёл рысью. Введенского задерживали вестовые.
«Чёртовы вестовые, – думал он, – плетутся на своих клячах. Кто-то бы дал им, что ли, хороших лошадей! – Введенский был зол всей этой ситуацией, всей дорогой и всем, что происходило, включая саму войну. – А вы не знаете, батюшка, ваше преподобие, что такое, когда перед атакой под животом холод, как ледник, и ни рук не поднять, ни ногой не пошевелить? А любовь? Что вам об этом известно? Эти-то вот серые! – Боковым зрением он видел мелькавшую внизу сплошную массу войска. – Им дальше сеновала не надо. Им и невдомёк, что есть тургеневская девушка и Незнакомка Блока. Они даже своего брата Есенина не знают, не говоря уж… И вы, батюшка, небось приход-то получили через взятие, женились на какой-нибудь дочке какого-нибудь протопресвитера… И матушка ваша, конечно, раскрасавица, и детишек мала-мала, как у кроликов».
Войско взревело, Введенский выхватил револьвер, развернулся и пальнул по кружащим и стреляющим в небе аэропланам. Командовавший на походе пехотной ротой фельдфебель Огурцов, мимо которого только что проскакал Введенский, посмотрел на выстрел, покрутил вслед корнету пальцем у виска, обернулся на роту и не запел, а весело заорал в голос:
Летять по небу
Ерапланы-бамбавозы,
Возють бомбы!
Хотять засыпать нас землёй
С перегноем и навозом!
Сикось-накось,
Накось-сикось,
Ой-ой!
И рота подхватила:
Накось-сикось,
Сикось-накось!
Ой-ой!
Отъехали недалеко, когда отец Илларион снова услышал, как заревело войско. Он оглянулся. Один аэроплан пустил чёрный дым и стал вращаться вниз. Судя по тому, что войско кричало «Ура», досталось германскому лётчику. Видимо, его сбили. Раздался взрыв, и войско заревело «Ура» ещё громче. «Спаси, Господи, душу человецэ, независимо что – германская. Уже отвоевалась!» – подумал отец Илларион и перекрестился.
Введенский догнал. Впереди парой шли оба вестовых и отец Илларион.
«Трудно! – думал отец Илларион. – Не приведи Бог, как трудно. Трусость не грех, а слабость и беда… А на войне – большая беда! – Отец Илларион глядел на солдат, из которых завтра, а может быть, уже сегодня не все останутся жить, и ему очень захотелось перестать думать о корнете, и тогда он вспомнил из Писания: «Ты был взвешен и найден очень лёгким!» – Помочь надо человеку, надо его укрепить!»
* * *
Когда вернулись в полк, раздосадованный, ничего не узнавший для себя нового Введенский, со злыми смешками, не преминул рассказать про фигуру отца Иллариона, как ожившая скульптура скачущего на Битке вдоль войска с крестом в поднятой руке. Офицеры Введенскому на это смолчали, хотя позже между собою, конечно, посмеялись. Рассказ корнета слышал и Рейнгардт.
– А вы, корнет, с чем скакали или, может быть, на чём, когда прилетели германцы на аэропланах? – спросил он Введенского и два раза шутливо скакнул на табурете. Этот вопрос слышали Дрок и другие эскадронные командиры. А Введенскому стало известно, что командир полка, несмотря на то что прошёл месяц и даже больше, интересуется тем самым представлением на вахмистра Четвертакова, которое тот вроде бы привёз из крепости Осовец. И он сделал вид, что не понял намёка Рейнгардта.
Утром следующего дня Введенский велел найти Жамина. Жамин явился. Его шинель была понизу мокрая и запачканная глиной, а сапоги чистые, чёрные и остро благоухали ваксой.
«Когда успел?» – подумал он про «исправного» вахмистра, и захотелось дать тому в морду.
– Ты что же, стервец, подводишь меня? – спросил он Жамина.
Жамин напрягся и хотел что-то ответить, но Введенский не дал:
– Где наградная из крепости на Четвертакова?
Жамин ещё напрягся и снова хотел ответить, но Введенский снова не дал.
– Как ты посмел из пакета украсть казённую бумагу, под суд захотел? А вдруг ты германский шпион? Мало ли что лежало в пакете? Кроме меня и тебя, пакет ни в чьих руках не был! Что молчишь?
Жамин опять набрал воздуху, но Введенский сказал почти шёпотом:
– Молчать! Поставлю под шашку часов на шесть, только потом объясняться придётся! Где наградная?
Жамин стоял бледный, со сжатыми до скрипа зубами, и смотрел на носки своих сапог. Введенский видел его белые кулаки.
– Давай сюда!
Жамин выдохнул и полез за отворот шинели.
– Хорошо хоть не выкинул, – сказал Введенский. – А может, и плохо. Куда теперь эту бумагу девать?.. Ты, сукин сын, только представь, что я отнесу её его высокоблагородию и расскажу, как всё было… Ущучиваешь, чем для тебя это пахнет?..
Жамин стоял по стойке смирно, не шелохнувшись, как и вправду под шашкой, только с опущенной головой, и сжимал кулаки так, что из них коснись – брызнула бы кровь.
Сашка Клешня вёл из хутора № 5-го и № 6-го эскадронов нагруженную дровами лошадь. Впереди стояла палатка начальника учебной команды. Сашка взялся её обходить и увидел, как из палатки вышел вахмистр Жамин. Сашка узнал его со спины и сильно удивился тому, что Жамин идёт ссутулившись и пошатывается. «Выпил, что ли? – подумал Клешня. – Так только с кем? С корнетом, что ли?» Догадка была такая неожиданная, что Сашка остановился, и лошадь его толкнула.
– Тпру, холера! – вырвалось у Сашки. Жамин обернулся и остановился, и Сашка увидел, что у вахмистра блестят глаза и мокрые щеки, будто он плакал. Клешня и Жамин встретились взглядами. Сашка видел, что Жамин напрягся, как будто хочет что-то сказать, но только крякнул, отвернулся и пошёл дальше. Клешня смотрел ему в спину. Жамин снова остановился, расправил плечи, обернулся и сказал тихо:
– Што зенки пялишь? Мотай отседа, халдей московский, пока руки-ноги целы!!!
Жамин не шутил, у него был суровый вид, и к этому суровому виду блестящие глаза и мокрые щёки добавляли что-то дикое. Клешня это увидел. Он знал, как и весь полк, что Жамин тяжёл на руку. Клешня не обиделся, он не боялся, но, чтобы не связываться, а потом не объясняться, стал заворачивать лошадь. Жамин пошёл своей дорогой, а Клешня в обоз. У Клешни был повод для того, чтобы вернуться в хутор, – пуля пробила один из эскадронных котлов, и его должен был запаять кузнец Петриков. К офицерскому собранию Клешня не торопился, до обеда оставалось ещё три часа, с приготовлением еды справятся повара с денщиками ротмистров Дрока и фон Мекка, и дров у них завались. Те, что сейчас вёз Клешня, были на завтра.
№ 5-му и № 6-му эскадронам, то есть учебной команде, а вместе с ними ещё расположился обоз, достался хутор перед огромным лугом-выгоном, с обширным скотным двором и кузницей. Если бы не серые низкие тучи, серая прошлогодняя трава и ещё чёрно-белые справа и слева березняки, местность можно было бы считать красивой. Скорее всего, летом так и было. Офицеры все шесть хуторов называли одним словом «фольварк».
Этот хутор был самый большой, с каменной усадьбой. Он располагался ближе всех к шоссе Ломжа – Граево, по которой ещё двигалась на север 12-я армия генерала Плеве. Здесь проживали хозяин с семьёй, но ввиду близости германских войск Вяземский распорядился, чтобы хозяин фольварка был на глазах и переехал в тот хутор, где располагался штаб. Временной задачей полка было: совместная с соседями-донцами разведка вдоль дороги и прикрытие её от прорыва германской кавалерии. Севернее и южнее фольварка должна была встать пехота, она была на подходе, квартирьеры их полков уже проехали.
На хуторах не было скота, однако, судя по постройкам, его должно было быть много. В каменной конюшне было двадцать денников, на скотном дворе могло разместиться до сорока коров, но всё было пусто, однако птичник, тоже каменный, был полон гусей и другой птицы. Самой важной птицей были индюки, драгуны прозвали их вильгельмами. Фольварк находился на территории Пруссии в самом центре выступа, где граница полукругом вдавалась в российскую территорию и почти вплотную подходила к шоссе. Прусские немцы были так богаты, что драгуны удивлялись, зачем им понадобилась война. И чесались руки. Но воли не было. По армии разослали приказ о предании военно-полевому суду за мародёрство, поэтому, когда полк останавливался больше чем на сутки, командиры эскадронов с вахмистрами проверяли личные вещи на предмет лишнего. Особенной строгостью и тут прославился Жамин. В учебной команде выявили двоих и отправили в крепость Гродно. Для них война кончилась, но им не завидовали, да и девать было некуда: чего возьмёшь, а положить куда? Слух шёл, что казачки баловались, так то – казачки. Казаки не пограбят – какие же они после этого казаки!