Но Совет настаивает на ответе, и нельзя дальше его не давать, князь уже не может дальше оттягивать.
Нисколько не был Павел Николаевич кровожаден и не желал он такого оборота революции, уже багрово потягивающего на свой французский аналог, – однако и… однако и… что же было делать? Не становиться же в конфликт с Советом в этом самом невыгодном, невыигрышном вопросе, на котором не соберёшь ничьих сочувствий.
– Что ж, Георгий Евгеньич… Что ж… Придётся… как бы арестовать. Да и препроводить в Царское Село. А там посмотрим. Что ж, распорядитесь.
– А вот, Павел Николаевич, Керенский поедет сейчас в Москву – я думаю, он прозондирует и настроение Белокаменной, куда склоняется чаша весов?
Да этот попрыгун примитивен, разве он прозондирует?
На заседаниях правительства старался присутствовать Павел Николаевич ежедневно – не потому, что были у него какие-то вопросы, могущие только тут быть решёнными, – его-то вопросы все решались в пределах его министерства, – но для самого правительства, для авторитета его, чтобы придать ему вес, ибо Милюков здесь самая значительная фигура, – а без него тут и пустынно бы выглядело. Да и в чём-нибудь могут сильно ошибиться.
Однако присутствуя, он почти все часы молчал – как бы даже не в кресле, а паря над этим столом заседаний, весь переполненный, как хорошо идут дела в его собственном министерстве, как достойно и умно он представительствует Россию, и как прекрасно будущее России в победоносной теперь войне, и даже в забытьи рисовал себе картины будущей мирной конференции.
А вопросы на заседаниях бывали удивительно мелочные, особенно мелочные у Некрасова, который ни распоряжения не решался дать без санкции правительства. И ещё сутяжнически изворачивался, как бы вырвать больше в пользу своего министерства и своих. Вот и сегодня клянчил назначить к нему, кроме уже имеющихся двух товарищей министра на ставках, ещё и двух комиссаров Думы на правах товарищей министра, а так как ставок больше не было – то с суточными по 15 рублей. (А едва разрешили ему – встал вопрос: почему же нельзя другим министрам, стали просить и другие.) И каждое назначение в своём министерстве Некрасов просил совет министров одобрить. Три дня назад он первый торжественно объявил, что упраздняет всякую охрану железнодорожных сооружений, – а теперь обнаружил, что объекты сами собою не охраняются, – и просил правительство предоставить некоторым служащим права по охране. Но вводить в нынешний момент новые правила охраны выглядело бы реакционно – и всё правительство должно было морщить лбы, как подвести такую охрану под уже существующие старые правила.
С сожалением давно уже видел Милюков, что этот его кадетский левый лидер – даже просто глуп (не говоря, что интриган и неискренен). Но уже выдвинутого в партии на видное место, и вот теперь в правительстве, – обречён был Павел Николаевич не осаживать, но поддерживать. Интересы кадетской партии не могли забываться: это оставалась в России единственная несоциалистическая партия (всё, что правее кадетов, было снесено февральским потоком и исчезло), единственная партия просто свободных разумных людей. И от неё – пятеро членов были в правительстве, но порадоваться сотрудничеству с ними Милюкову не предстояло.
Добродетельный скучнейший Коновалов так же добросовестно выкатывал на заседание правительства всю программу, как широко и последовательно он думает уступать рабочим – в длительности дня (хотя в войну можно бы и поработать), в охране труда, в страховании, в примирительных камерах, в легализации стачек, – а ещё раньше того объявить обо всех уступках публично, чтоб успокоить массу.
Шингарёв – никак (и никогда) не мог преодолеть в себе ограниченности провинциального интеллигента, подняться до обзора общеполитического, но вот теперь вяз в дебрях продовольствия, как раньше в финансах, и предлагал совершенно невозможную, оскорбительную для союзников меру – отказаться от обещанных Англии поставок пшеницы. Так что Милюкову пришлось вмешаться и указать на полную недопустимость.
Мануйлов? Но что говорить о Мануйлове? Самим кадетам было стыдно его робости. Его посадили на просвещение всего за то, что когда-то он пострадал. И вот теперь только и мог он просить назначить ему сильного товарища – да субсидий.
Ещё только один кадет-умница был в комнате – это Набоков. Уже не удалось вставить его в министры, но удалось сделать его управляющим делами правительства, на самом деле весьма важная должность: он руководил штатом секретарей, вёл и сам главный протокол, всегда присутствовал на всех заседаниях (и оставался на секретные). Он был действительно единомышленник, европеец, постигающий все проблемы, – и Милюков, никем среди министров не понимаемый, с удовольствием оглядывался в его сторону, на узкое с усиками всегда настороженное лицо, острые умные глаза или след язвительной улыбки.
Вот – и улыбки по поводу воззвания, написанного Винавером, а Мануйлов с гордостью читал перед министрами:
«Свершилось великое! Могучим порывом… Моральный распад власти, погрязшей в позоре порока… Временное Правительство считает своим священным долгом осуществить народные чаяния… И верит, что дух высокого патриотизма окрылит наших доблестных солдат… Правительство будет свято хранить союзы с другими державами… (Это – главное новое, что ещё не сказано было ни разу. Были бы довольны послы, да не сказано о прусском милитаризме.) Только в дружном всенародном содействии…»
Милюков и Набоков иронически переглядывались. Набоковский вариант был суше, деловей и короче. Винавер и многословен и отстаёт от событий, живёт прежним, опять что-то много и некстати о 1905 годе, и конечно о Первой Думе, в которой состоял он сам. Ну, пусть, не из-за этого же спорить, и не раскалывать фронт кадетов.
Приняли.
Протеже князя Львова, нудноватый бесцветный Щепкин, стал переталкивать на Набокова: пусть именно Набоков подготовит руководящие указания для местной администрации по поводу этой декларации в отношении гражданских свобод.
Набоков снисходительно улыбался. Поручили.
А сам Щепкин пока прекратил всякую почтовую и телеграфную цензуру.
И очень просил кредитов, кредитов для комитетов и комиссаров на местах.
Решили дать – каждому комитету, каждому губернскому комиссару, но не более чем по 25 тысяч рублей.
Ещё одна невыразительная бледность – государственный контролёр Годнев, докладывал, что Совет рабочих депутатов настаивает прислать в государственный контроль и держать там своих представителей – следить за расходом государственных средств.
Министры не только одобрили, но даже обрадовались: великолепно! Это может разрядить тягостную обстановку с Советом. А финансовых сокрытий у правительства не предвиделось никаких.
Изящный Терещенко просил Совет депутатов освободить из заключения бывшего царского министра финансов Барка: нужны основательные консультации с ним, но невежливо производить их в тюремных условиях.
Что-то и Милюков должен был от себя дать. А – что же? Ну вот: новая форма дипломатического паспорта.
Послушали и без споров утвердили Акт о правах и преимуществах по финляндской конституции – отменить все ограничения, когда-либо введенные, допустить отдельное таможенное обложение, расширить права сейма. Считать противозаконным применение военного положения к Финляндии.
А ещё же были и церковные дела, в этой стране попавшие в сферу правительственную, ну, тут надо терпение. Мрачно-горящий Владимир Львов с отчаянной решимостью (и очень похожий на лающего полкана) стал докладывать о мероприятиях, необходимых к оздоровлению церкви, и просил поручить ему же представить (ещё их не было у него!) соображения: о преобразовании прихода, о переустройстве епархиального управления на общественных началах, о восстановлении деятельности Предсоборного присутствия…
Да, какую-то кость надо было кинуть и православию. Но иззевался Милюков над одним перечислением.
Тут уже не первый раз коснулись, что надо тактично использовать народные верования для укрепления воинской службы. То есть иными словами, составить новый текст воинской присяги или, если хотите, клятвенного обещания вместо старого императорского. Да поручить Гучкову… Да нет его до сих пор.
Уже они два часа просидели, а Гучкова всё не было! Довольно невежливое неглижирование коллегами, хотя можно представить, что и погряз в делах.
Сложные отношения оставались у Павла Николаевича с Гучковым. Рационально понимал, что Гучков ему здесь – единственный реальный и стоющий союзник. Но столько прежних обид между ними стояло, недоброжелательств, что тяжёл был поворот к нему сердца.
А вместо него влетел тоже сильно опоздавший Керенский. Уже про него полагали, что он совсем не придёт: вчера вечером единогласно постановило правительство, что не кому, как Керенскому, по его экспедитивности, надо ехать в Москву – разрядить некоторое тревожное там и соревновательное к Петрограду настроение. Через несколько часов ночным поездом он уже должен был и уехать. А вот – ворвался!