В это время младший сын, талантливый Готфрид, чудом уцелевший после горячки, снова заболел какой-то странной болезнью. Вялый, бледный, он уже с утра засыпал. Исчезла его прежняя веселость, к близким он становился все равнодушнее. Единственное, что еще могло оживить его, это музыка. Играя, он становился прежним Готфридом. И даже некоторое время после того родные видели его веселым, почти здоровым. Домашний врач уверял, что музыка– единственное спасение больного юноши.
Но тут-то и проявилась роковая суть его болезни: именно то, что могло помочь ему, спасти, внушало ему все большее отвращение. Он стал бояться скрипки, а уговоры матери и братьев снова взяться за нее вызывали в Готфриде приступы раздражения, доходящие до бешенства. Однажды он чуть не задушил свою сестру Юлиану, за то, что она взяла его скрипку и стала наигрывать его любимые мелодии: так она пыталась пробудить в нем угасающую любовь к музыке.
Иногда он сам брал в руки скрипку и принимался играть. А потом вновь становился неподвижным и безразличным ко всему. Вдобавок, он стал пропадать из дому. Правда, он возвращался, но отлучки становились все продолжительнее. Близкие были бессильными свидетелями этого неотвратимого разрушения, которое продолжалось пять лет.
Однажды вечером Готфрид, против обыкновения усевшись за стол в кругу семьи (обычно он проводил время у себя в комнате), завел с Бахом очень разумный разговор о скрипичных мастерах братьях Райнгах, которые славились в Лейпциге. Готфрид доказывал, что их скрипки не уступают кремонским, если судить о звуке. За прочность, конечно, нельзя ручаться. Бах согласился с его мнением. Толковые речи Готфрида, его спокойствие, доброжелательность, то, что он не уходил к себе и был внимателен к братьям и сестрам, – все это глубоко взволновало семью. Конечно, все были осторожны, не осмеливались открыто выражать свою радость, зная раздражительность Готфрида, и только во всем поспешно соглашались с ним.
Изредка он умолкал и как-то грустно посматривал на всех, как бы жалея близких, чьи старания спасти его так бессильны…
После ужина он взял свою скрипку и стал играть. Сначала это была Чакона, и он играл ее блистательно. Но, как видно, не хватило сил, и вскоре он перешел на другое.
Однако его техника нисколько не пострадала. Он играл долго, с глубоким выражением. Была ли это импровизация или сочинение, уже написанное им, – эту рукопись так и не нашли, – но никогда еще талантливые сыновья Баха не создавали ничего подобного. Только сам Иоганн-Себастьян был бы способен на это.
Окончив играть, Готфрид бережно уложил скрипку в футляр и сказал Юлиане:
Ну вот, я и простился как следует!
– Почему же – простился? – удивленно спросила Юлиана.
– Потому что скоро настанет тяжелое время, – ответил Готфрид.
Уходя к себе, он с нежностью обнял мать, поцеловал руку у отца, остальным ласково помахал рукой. Но так прощались все дети и сам Готфрид, когда был здоров…
Анна-Магдалина не уснула до утра. Она боялась зайти в комнату Готфрида: он не любил этого, – и только подходила несколько раз к его двери. Утром обнаружилось, что он ушел из дому. На этот раз он взял с собой скрипку, что было само по себе тревожным знаком…
Больше он не возвращался, и лишь через несколько лет удалось его разыскать.
Если бы Анна-Магдалина была только матерью и женой, безгранично преданной и героически терпеливой, то ее подвиг, подвиг многих лет, разрушил бы ее силы: слишком много пришлось ей перенести. Но была в ее жизни другая сила, которая поддерживала ее: собственная удивительная артистичность, понимание музыки, и особенно музыки Баха. Она знала все, что он писал, пела женские партии в его кантатах, играла его клавирные сочинения, переписывала все его работы, изучала свойства органа и находила безмерную радость в этом постоянном приобщении к миру гениального музыканта.
Может быть, эта скромная, хрупкая женщина и была единственным человеком, до такой степени мужественным, чтобы понять Баха во всей его многогранности. Вот почему, страдая из-за бедствий, выпавших на ее долю, она не теряла присутствия духа. Бах был жив, была жива его музыка, и далекое будущее представлялось Анне-Магдалине прекрасным. Она верила в будущее сильнее, чем он сам, но не могла объяснить эту веру.
С годами Бах все сильнее чувствовал свою зависимость. Его начальство постоянно давало ему понять, что не музыка важна, а другие его обязанности, которые он считал второстепенными и обременительными для себя. Обучение мальчиков латыни, наем музыкантов, проверка текстов для кантат, забота об инструментах – разве это его прямое дело? Поскольку это было означено в договоре и он согласился на это, пришлось подчиниться. Он старался справляться как мог, нанял даже латинского учителя для певчих и платил ему из своих скудных средств. Но музыка была для него важнее всех других дел, и он писал ее неутомимо: каждую неделю по кантате. Их было уже более ста. Он терпел придирки, удивляясь собственной выдержке, потому что каждый разговор с ректором был унизителен и непереносим. Но когда стали преследовать и музыку Баха и опять, как некогда в Арнштадте, требовать, чтобы она была благочестивой и не похожей на оперную, то есть, попросту, менее живой и мелодичной, он возмутился. В конце концов он сочинял не для ректора школы святого Фомы и не для церковного пастора, а для тех, кому его музыка была нужна как хлеб.
Со студенческим оркестром ему пришлось расстаться, и это был самый чувствительный удар для Баха. Когда оркестр настолько окреп, что мог уже называться «самостоятельным городским оркестром», ректор университета пригласил другого капельмейстера, как будто не Бах поставил на ноги этих молодых любителей! Даже его кантату, написанную специально для студенческого оркестра, отвергли под тем предлогом, что он отныне не имеет никакого отношения к студентам. У них есть свой, новый руководитель.
Гордость не позволяла ему протестовать. В конце концов юридических прав у него не было. Занятия со студентами это не служба, а радостный досуг. В оркестре было много новой, зеленой молодежи: им, в сущности, было все равно, кто отныне станет их капельмейстером.
Пока ректором школы святого Фомы был умный Маттиас Гесснер, который был знаком с Бахом еще по Веймару, Себастьян чувствовал себя сравнительно легко. Гесснер понимал его, охотно слушал и считал разумными его требования. Но, с тех пор как Гесснера сменил новый ректор, Август Эрнести, противник музыки и музыкантов, мучения Баха возобновились. Столкновения с регентом были часты и тяжелы. Этот мелочный враг преследовал его неотступно. Трудно было понять причину этой ненависти, которая с годами только усиливалась: Эрнести не мог быть соперником Баха, как веймарский герцог,– он не сочинял музыку и был далек от нее. Но он всегда и всячески пытался унизить Баха, особенно при посторонних: напоминал ему, что он всего-навсего школьный учитель, и плохой учитель, не справляющийся со своими обязанностями.
Этот поединок, продолжавшийся годы, больше утомлял нападающего. В молодости Бах отличался вспыльчивостью. Теперь он научился владеть собой. Правда, он не раз подумывал о переселении в другой город и даже в другую страну. В Россию, например: там жил его старый приятель, Георг Эрдман. Бах написал письмо Эрдману в минуту отчаяния Униженный тон письма мог быть вызван только горем и безнадежностью. Эрдман на письмо не ответил. Может быть, он его не получил? Ведь почте не всегда можно доверять. Бах утешал себя этой мыслью.
Чего добивался этот человек, этот самоуверенный Эрнести своими нападками? Чего он хотел? Только одного: внушить Баху сомнения, сломить его дух. Но именно эти усилия были совершенно бесплодны.
Наступало воскресенье, трудный рабочий день для Баха. Но это был его день. Здесь, в церкви, регент являлся творцом и артистом.
В течение двух с половиной часов он отчитывался в том, что было им пережито и создано за неделю. Все, чему он был свидетелем, что западало в его душу во время похорон, свадеб, отрадных встреч и тяжких расставаний; все, что он передумал и решил, облекалось в звуки.
Возвращаясь к себе после этой исповеди, он проверял ее мысленно, сидя в глубоком кресле у окна, откуда виден был весь Лейпциг с его острыми крышами и густыми, зелеными садами.
Вот и готова еще одна кантата. Что мог поделать с ним Эрнести, жалкий, слабый враг?
Глава седьмая. «ПОКОЙ ЗИМНЕЙ НОЧИ»
Пусть жизнь течет, незримая совсем.
Как у порога льющийся ручей…
Дж. Китс
Должно быть, уже началось утро. Он не помнил, сколько пробили часы, но, судя по шагам и откашливаниям за стеной, по всем этим утренним звукам, он может догадаться, что ночь прошла. Для него она никогда не прерывается.
Он сидит у себя, неподвижный, отяжелевший. Не совсем беспомощный, потому что преданная жена заботится о нем. Скоро она придет, принесет ему завтрак, и ее мягкий голос напомнит о жизни. Днем она выведет его на обычную прогулку, а вечером, закончив свои домашние дела, снова зайдет сюда и поможет ему скоротать время до сна. Потому что день короток, а ночь бесконечна.