И вот в этом своем плаще прокаженного, грохоча трещоткой, чтобы отгонять с дороги здоровых людей, Абулафия прибывает, наконец, на встречу со своими компаньонами и обнаруживает обоих постящихся, еврея и исмаилита, лежащими на жаре, в голодном обмороке, меж двух мраморных колонн, некогда обрамлявших вход в старинное римское поместье. И, несмотря на радость встречи, объятия и взаимные поклоны, южане тотчас видят в красивых глазах своего северного партнера мрачный знак предстоящей разлуки. Когда же исмаилит слышит, что Абулафия действительно намерен подрубить дерево их содружества в самый разгар его цветенья и на сей раз вообще не собирается забрать с собой товар, только что доставленный в Барселону, причем на этот раз уже на шести лодках, он теряет все свое арабское самообладание, вскакивает и принимается яростно кружиться на месте, пока не останавливается вдруг против большого оливкового дерева и начинает биться головой о его ствол, так что слезы заливают ему лицо — но это уже не те слезы, что брызнули из его глаз в их первую встречу, происходившую на этом же месте пять лет назад.
Абулафии нелегко его утешать — и потому, что его собственное сердце до сих пор не может примириться с предстоящей разлукой и расторжением их торгового товарищества, и потому еще, что он знает, как трудно мусульманину, человеку, который берет себе жен соответственно своему богатству и изгоняет их соответственно своей прихоти, понять — не говоря уже о том, чтобы уважить, — дух новых законов, предъявленных им теперь Бен-Атару на полоске пергамента, над которой еще витают мрачные тени темных ашкеназских лесов. Поэтому оба они ждут, пока рыдания исмаилита постепенно затихнут, а тем временем Бен-Атар, понукаемый страхом, что Абу-Лутфи придет в голову нелепая идея, будто всё это — игра, которую двое евреев затеяли с единственной целью исключить его из товарищества, вдруг находит способ, позволяющий, как ему кажется, обойти эту пришедшую с севера новую галаху. Очень просто — сейчас он безвозмездно передаст свою долю новых товаров исмаилиту, и тогда Абулафия сможет безбоязненно получить ее из рук иноверца, поскольку того ни к чему не обязывают не только галахи, издаваемые в Рейнской земле, но даже те, что приходят из Вавилона или Земли Израиля.
Поначалу Абулафия никак не решается принять этот выход, понимая, что его южная простота наверняка вызовет насмешливые возражения его утонченных новых родственников. Но поскольку лодки уже отправлены обратно в Танжер, и товар, сваленный в конюшне Бенвенисти, лежит там уже больше трех недель, вызывая ярость лошадей и ослов, стесненных этим наглым вторжением, он не может отказать своим давним компаньонам, и поэтому в конце концов соглашается принять товар из рук исмаилита, который, сам того не понимая, внезапно превращается, таким образом, в хозяина всего их добра. Но все это, повторяет Абулафия, предупреждая южных компаньонов, только при условии, что все товары, как они есть, будут отправлены прямиком в Париж, чтобы его новые родственники дали там разрешение на их продажу, прежде чем эти товары будут предложены на рынке неевреям. Ибо чутье опытного торговца подсказывает ему, что более высокая цена, которую он получит за эти товары на севере, в Иль-де-Франс, с лихвой окупит все труды и расходы этой дальней перевозки.
И пока Абу-Лутфи торопится оседлать своего коня, чтобы помчаться обратно в Гранаду, совершенно уверенный, что выход из трудностей, найденный его еврейскими компаньонами, останется в силе и для товаров, которые он соберет для следующей встречи, племянник и дядя все никак не могут расстаться друг с другом, хотя их встреча затянулась так надолго, что в воздухе уже начинают сплетаться первые нити осенней прохлады. Но кто знает, не окажется ли эта встреча последней? И поскольку им не дано было вместе произнести молитву Девятого ава, со всем ее плачем и болью, им хочется остаться в памяти друг друга звуками радости дочерей Израиля, которые некогда выходили просить себе жениха и любовь в день Пятнадцатого ава. Но увы — обычно приятное молитвенное пение Абулафии омрачено в этот вечер угрюмым, печальным видом Бен-Атара, и потому в спускающейся на них ночной мгле, на сей раз не освещенной ни пламенем костра, ни звездным пламенем, племянник вдруг сам, без спросу, не в силах сдержать волнение, начинает превозносить достоинства новой госпожи Абулафии, словно страшась, что его дядя, упаси Господи, теперь ее вконец возненавидит. И вот он долго и подробно распространяется о ее уме, деликатности и добрых делах, пуще всего нажимая на ее жалостливое отношение к несчастной девочке, которая нашла укрытие в их доме, — но мало-помалу сквозь все эти хвалебные слова начинает все более проступать та сокрушительная страсть, которую почему-то вызывает в нем эта голубоглазая, светловолосая женщина, и постепенно он так втягивается в свои сердечные излияния, что из его души, словно искорки из костра, начинают вырываться и совсем уже интимные постельные признания и тайны.
И вот на этом они расстаются, оба со смятенным сердцем. И Абулафия с мрачной, угрюмой решимостью ведет по осенним темнеющим дорогам свои шесть нагруженных с верхом повозок в далекий Париж, чтобы там услышать из уст любимой жены и ее молодого брата ясный и непререкаемый приговор, который, как и можно было ожидать, отвергает любую исмаилитскую хитрость, скрывающую за собой продолжение сотрудничества с южным евреем-двоеженцем. Мало того, стремясь предотвратить любые примирительные ухищрения магрибцев в будущем, они настаивают на конфискации всего привезенного Абулафией товара, с тем, что продадут его сами, дабы окончательно быть уверенными, что его злостное сотрудничество с этими южанами действительно расторгнуто — их собственными руками, на их собственных глазах, раз и навсегда, — и на этих условиях они согласны отправить всю выручку, за вычетом своих расходов, двум южным компаньонам, которых они уже называют «бывшими», через исмаилитскую няньку, у которой все равно закончился срок ее давнего контракта.
И когда следующим летом южные компаньоны снова, на этот раз уже с семью лодками, появляются на постоялом дворе Бенвенисти в Барселоне в надежде возобновить свою торговлю, они слышат из уст хозяина, что госпожа Эстер-Минна их уже опередила. Но не успевают они совладать с волнением при мысли, что сейчас наконец окажутся лицом к лицу с самою новой женой, как Бенвенисти уже ведет их в маленькую пристройку у конюшни, и там, в полутьме, благоухающей запахом свежего сена, они видят спокойно восседающую среди своих свертков дородную исмаилитку, которая сверкает всеми золотыми браслетами, заработанными за годы долгой службы, и в широкой ухмылке обнажает свой единственный зуб… И пока они таращатся на нее в полной неожиданности, она уже вытаскивает спрятанный меж грудями знакомый мешочек из леопардовой шкуры, набитый золотыми монетами — выручкой за прошлогодний товар, проданный успешно и с большой прибылью, которую теперь им снова предстоит разделить — но уже между двумя, а не между тремя компаньонами. И вот так, в 4758 году от сотворения мира по еврейскому счету, 388 году со времени бегства Пророка из Мекки в Медину и за два лета до тысячного года, который должен потрясти и перевернуть весь христианский мир, привычные опоздания Абулафии превращаются, увы, в его окончательное исчезновение.
После того как столько дней подряд только и делал, что взлетал на верхушку мачты да соскальзывал вниз, на палубу качающегося корабля, стоит ли удивляться, что тяжкая суша так и тянет к себе даже твои быстрые и легкие ноги, и, когда ты наконец останавливаешься на вершине широкого холма, что полого поднимается над северным берегом реки, ноги эти напрочь отказываются стоять, и сами, не спрашиваясь, медленно и осторожно опускают тебя на землю, простирая на ней в полноте восточного молитвенного преклонения, навстречу блаженству растений, камней и свежих комьев земли, аромат которых почти выветрился из твоей памяти за время долгого морского пути. Впрочем, слезы радости, что проступают в эту минуту в глазах маленького Шмуэля Эльбаза, не настолько затуманивают его взгляд, чтобы помешать ему напряженно следить за каждым движением своего хозяина, Бен-Атара, который в этот поздний послеполуденный час выбрал из всех остальных спутников именно севильского мальчика в попутчики для своей первой, отчасти секретной вылазки, рассчитанной приготовить почву для встречи с бывшим северным компаньоном, отстранившимся от партнеров и скрывшимся в лежащем неподалеку франкском речном городке Париже.
Меж тем хозяин этот, сам Бен-Атар, стоит сейчас поодаль, прислонившись к одинокой полуразвалившейся каменной арке, оставшейся, наверно, от былого римского храма, и со сдержанным волненьем обводит взглядом стелющиеся вокруг поля и рощи, залитые шафрановым светом ленивого позднего лета, в котором уже поблескивают серые капли новой осени. Судя по пристальности его взгляда, можно подумать, что еврейскому купцу из Танжера на мгновенье чудится, будто Париж, тот далекий город, к которому он и его спутники стремились столько недель, находится не только вон там, к востоку, окопавшись на маленьком острове посреди реки, но, возможно, и к северу, и даже, быть может, к западу от холма, на котором они сейчас стоят, а не исключено, что и к югу, там, где изящный изгиб реки сверкает расплавленной сталью, — как если бы каждая из тех пыльных тропинок, что сбегаются на вершине этого холма, целуя стоящую в его центре старинную каменную арку, как лучи света сливаются, возвращаясь к излучившей их звезде, — как если бы каждая из них готова была сейчас, каждая своим путем, привести двух чужеземных евреев, взрослого и мальчишку, к этому странному городу, распространяющему свое обаяние так далеко за собственные пределы.