Вот почему сейчас, в этих мягких вечерних сумерках, они идут рядом, хозяин корабля и маленький сын раввина, направляясь в сторону незнакомого города, и дорога, по которой они спускаются с холма, действительно так широка и пряма, что ее впору назвать торной дорогой, а еще какое-то время спустя она расширяется еще больше, раскрываясь перед ними огромной квадратной площадью, и тогда Бен-Атар просит мальчика помочь ему соорудить посреди этой площади маленький столбик из придорожных камней, который указал бы направление к кораблю, если им доведется, не приведи Господь, возвращаться из города одним. Затем, продолжая свой неспешный путь всё в ту же сторону, на восток, они проходят меж небольшими, зеленеющими травой квадратами и тщательно подстриженными кустами, мимо наполненного водой бассейна, за которым возвышается еще одна каменная арка, но уже совсем невысокая, по грудь, — возможно, маленькое подобие той арки на холме, что побольше. И если бы эти двое сейчас обернулись, то, возможно, даже в этот сумеречный час они различили бы прямую линию, протянувшуюся от одной арки к другой, но их лица упорно обращены только вперед, где уже появляются над дорогой огни маленьких, покачивающихся на ветру масляных фонарей, цепь которых тянется вдоль реки в сторону города, а потом возникают из темноты и физиономии первых парижан, с их острыми чертами, оживленным взглядом, чуть крикливым говором, с круглыми лысинками на макушках и бритыми, как у актеров, подбородками. А остров перед ними уже поблескивает множеством крохотных суетливых огоньков, словно каждый его житель предпочитает до упаду кружить по улицам со своим собственным светильником в руках, и незаметно для себя они вдруг оказываются в густой толпе мужчин и женщин, с громкоголосым гомоном плывущей по набережной, вдоль берега реки, и маленького Эльбаза внезапно охватывает страх, и рука, что в самом сердце океана бестрепетно и крепко сжимала конец мачты, сейчас со страхом хватается за полу хозяйской накидки, на которую, кстати, несмотря на всю ее кричащую пестроту, никто здесь не обращает ни малейшего внимания, словно бы эти двое чужестранцев идут сейчас не по набережной захолустной столицы одной из бесчисленных провинций темной Европы, а по улицам какой-нибудь настоящей метрополии, вроде Кордовы или Гранады, где и впрямь не в диковинку бесчисленные чужеземцы, что ни день прибывающие в город. Неужто это мальчик внушает им всем такое доверие? — дивится Бен-Атар. Или же эти люди так уверены в себе, что относятся безо всякой опаски к любому, даже незнакомому им человеку, если только он готов перекинуться с ними хотя бы несколькими словами?
И действительно, не только Бен-Атар, но даже и его маленький спутник уже примечают, что здесь чуть не все — и торговцы в тянущихся вдоль берега лавках, и люди, что прохаживаются по набережной, — непрерывно перебрасываются друг с другом быстрыми певучими фразами и словами и даже в сторону двух чужестранцев время от времени бросают слово-другое, словно сама возможность лишний раз поговорить на своем мелодичном языке доставляет им удовольствие и кажется благословением Божьим, так что любой, кто молчит, лишается в их глазах сразу и того и другого. Увы, магрибцы не могут произнести ни слова в ответ и, понимая, что одними улыбками им не отделаться, стараются опустить головы как можно ниже и пристально рассматривают проплывающие под их ногами маленькие неровные плитки мостовой и те, повязанные поверх туфель странными обмотками, мужские и женские ноги, которые проворно прыгают по этим плиткам, старательно избегая валяющихся повсюду куч лошадиного, свиного и собачьего кала. Они так внимательно разглядывают эти чужие конечности, что в какой-то момент сыну рава вдруг кажется, будто он увидел среди них ноги своего оставшегося на судне отца, вернее — узнал его походку, и, взволнованный этим открытием, он изо всех сил дергает Бен-Атара за полу накидки и на своем мягком андалусском наречии с возбуждением шепчет ему: «Хозяин, человек, который идет перед нами, — наверно, еврей».
Как ни удивительно, Бен-Атар тоже разделяет эту странную мысль, но ему шагающий впереди человек кажется евреем не столько из-за походки, сколько из-за примятой посредине шапки на голове. Недолго думая, он поворачивает следом за этим человеком, ибо если это и впрямь еврей, то он, надо думать, вряд ли станет задерживаться в какой-нибудь из тех винных лавок, тусклые огни которых поблескивают вдоль всей набережной, а, скорее, направится прямиком к себе домой, а этот его дом наверняка располагается на той улице, где живут и другие евреи, и таким манером они с мальчиком, оставшись незамеченными, доберутся и до дома Левинаса, где обитает Абулафия, ибо не может быть, чтобы евреи, так истово относящиеся к своему еврейству, как этот Левинас, жили очень далеко от других евреев. Но даже если окажется, что идущий впереди человек — не еврей, то, судя по мягкости его походки, он наверняка человек добрый, а значит, не станет возражать против того, что, сам того не зная, послужит поводырем для других.
Но куда же ведет этот поводырь? Сначала их «еврей» продолжает шагать вдоль реки, за очередным изгибом которой уже открывается стена, окружающая остров, в первую минуту кажущийся огромным, ярко освещенным кораблем, который плывет по реке совсем рядом с берегом. В этом месте большинство идущих по набережной спускаются к ведущему на остров большому мосту, но их провожатый продолжает свой путь вдоль реки, пока не приводит их, наконец, к едва освещенному закоулку, где мелкие речные волны набегают прямо на берег, с которого перекинут неказистый дощатый мостик, местами висящий в воздухе местами почти погрузившийся в воду. Его-то неизвестный поводырь и выбирает в качестве более подходящего средства переправы — как своей собственной, так и двух следующих за ним чужестранцев, — прямиком в самое сердце острова. Здесь, на острове, дома тянутся почти впритык друг к другу, то и дело прорезаемые узкими петляющими улочками, и на каждом углу стоят стражники в темных мундирах, которые коротают время за игрой в кости и безостановочно балагурят на своем любимом родном языке. Из подвальных окон поднимаются запахи вечернего варева, словно путники попали не в сердце города Парижа, а прямиком в его ненасытную утробу, и маленький Эльбаз, у которого с самого полудня не было во рту и маковой росинки, начинает потихоньку забирать всё больше и больше в сторону, пока не застывает на миг, то ли в ужасе, то ли в голодном оцепенении, перед каким-то дородным парижанином, который занят тем, что отрезает тонкие розовые ломти мяса от зажаренного целиком сердитого поросенка.
Когда Бен-Атар замечает, что вид нарезаемой ароматными ломтями свинины не только не привлекает их поводыря, но, напротив, заставляет его ускорить шаги и, потупив глаза, быстро пробормотать себе что-то под нос, он окончательно убеждается в том, что мальчишка попал в точку и что это на самом деле еврей, а потому продолжает держаться за ним даже тогда, когда тот сворачивает в длинный темный переулок, который выводит путников к узкому проходу в городской стене, а сквозь этот проход — к другому мосту, не менее шаткому, чем первый, и этот мост, в свою очередь, выводит их на южный берег. Здесь уже не так многолюдно, как на северном, но сразу чувствуется какая-то симпатичная, привольная свобода нравов — взять хотя бы вот этих, небрежно одетых, весело смеющихся молодых людей, которые сидят перед бьющим в каменном бассейне фонтаном, на освещенной факелами площади, слушают актера, играющего на маленькой арфе, и приветливо поглядывают в сторону проходящих мимо Бен-Атара и маленького Эльбаза, — а те всё идут, как приклеенные, вслед за своим евреем, идут упрямо, до тех самых пор, пока тот вдруг не останавливается внезапно в глубине очередного темного переулка, поворачивается лицом к давно идущим за ним следом людям, прислоняется спиной к большому камню, выступающему из стены одного из домов, и какое-то мгновенье раздумывает, словно собираясь что-то сказать, но так ничего и не говорит, а просто молча вперяет в них сверкающий взгляд из темноты.
Абулафия? — умоляющим шепотом произносит Бен-Атар то имя, которое вот уже год наполняет его душу печалью. Улыбка облегчения расплывается на лице еврея, который только теперь понимает, что его не понапрасну вынудили так долго служить невольным поводырем, и, подняв руку, он великодушным и недвусмысленным жестом указывает на самый большой дом в этом маленьком переулке, а затем так же молча открывает спрятавшуюся за камнем калитку и исчезает за ней в темноте.
Бен-Атар тотчас настораживается. Близкое присутствие Абулафии и его новой жены обостряет все его чувства. Но он тут же напоминает себе, что слишком поспешное, нерасчетливое появление перед Абулафией, да еще в такой поздний час, может повредить его желанию ввести в дом этой отстранившей их женщины обеих своих жен. И поэтому он не бросается к указанной ему двери, а сначала, напротив, даже отступает слегка назад, в темноту, пытаясь разобраться, как он выглядит изнутри, этот дом, в котором живет Абулафия, и прикинуть, каким способом лучше всего извлечь оттуда своего племянника. Но, увы, — окна дома малы и расположены выше человеческого роста, словно это не просто жилой дом, а небольшая крепость. Тут, однако, ему на помощь приходит маленький Эльбаз, привыкший на корабле карабкаться на мачту, и поскольку острый голод, давно уже терзающий внутренности мальчишки, только прибавляет ему смелости, то он, ни минуты не теряя, тут же распластывает худые руки по темной, грубо оштукатуренной стене, нащупывая скрытые от глаза выбоины и выступы, и затем быстро поднимается по ним к одному из окон — однако, повиснув там, надолго застывает, видимо, не в силах оторваться от того увлекательного зрелища, которое, как известно, открывается всякому, кто исподтишка подсматривает в окна чужих домов. Тем временем Бен-Атар, стараясь не производить лишнего шума, пробирается на задний двор дома, привлеченный коснувшимися его ноздрей знакомыми запахами, и, немного пошарив там, в конце концов обнаруживает среди поленьев и сломанных тележных колес несколько мешков с медной посудой и кожами — жалкий остаток тех товаров, которые они с Абу-Лутфи продали Бенвенисти за полцены два года назад, во время своего последнего, незадачливого путешествия в Барселонский залив.