Почему сын божий позволил себя казнить?
Он сам, по доброй воле своей, взошел на крест.
И, принеся себя в жертву за все грехи людей, унаследованные ими от Адама, омыв их кровью своей от вековечной скверны, сойдя в ад и воскреснув, он раз навсегда избавил людей от греха, примирил их с богом, успокоил гнев бога за их ослушание.
Потому — Искупитель.
И теперь довольно уверовать в Христа, следовать его учению, соблюдать его десять заповедей — и ты приобщишься к спасению.
В этом суть учения Христова.
— Ты говорил: бог един, а их, выходит, два — отец и сын.
— И дух снятой.
— А это что?
— Откровение божье.
— Значит, их трое?
— Он триедин.
— Сам себе отец, сам себе сын, и еще — дух святой? Помню, родился у нас от черной коровы телец о трех головах, — вся наша весь со страху разбежалась. Сама корова — и то… рехнулась от сумления, стала курицей кудахтать, — приврал он из озорства. — Ну, сожгли их в хлеву… и корову, и тельца о трех головах.
— Перестань! — с досадой одернул его Руслан.
— Молчу. — Карасю и самому надоело спорить, перечить. Бог с ним, с богом ромейским. Пусть ромеи пятки ему лижут, что до него Карасю? Но все-таки не утерпел, съехидничал напоследок:
— Грехи-то искуплены, отчего ж на земле не стало лучше?
Руслан удивленно взглянул на земляка. Остер! А ведь прежде, когда они встречались в Семарговой веси или в Пирогостовом погосте, Руслану и в голову не приходило, что Карась нравом и разумом сродни изгою Калгасту, известному упрямством и неуживчивостью.
Был Карась человек, как все, — тихий, терпеливый, лишь иногда у него прорывалось наружу что-то буйное, злое. И люди дивились — мол, чего это он? Хоть и сами подчас то так же дурели. Сколько, наверно, было средь них таких упрямых, острых Карасей!
Но Руслан тогда об этом не думал.
Не думал… Почему? Потому что думать не умел. А сейчас — умеет?
Да, он уже знал, что научился думать. Оказалось, думать — дело трудное. Не легче, чем бревна таскать. Кровь к голове приливает, трудно дышать, устаешь, до того слабеешь, что мнится: сейчас подохнешь.
А тогда ему не о чем было думать. То есть было о чем, да не давали думать, — отец за Руслана думал, думала мать, и старая чадь, и волхвы…
Только теперь, увидав невиданное, услыхав неслыханное, все примечая и запоминая, обострившимся от горя и бедствий разумом он и начал постигать нечто новое.
…Лишь через несколько лет он поймет, что думать — вовсе не значит орудовать запавшими в голову чужими она мл и мыслями, а сравнивать, сопоставлять, подмечать тождество и разницу и приходить через это к своему пониманию.
— Отчего не стало лучше? Не на всей земле вера Христова. Тьма народу еще блуждает в языческой слепоте.
Пока проповедник витал в облаках, Руслан оставался тупым, равнодушным к хитросплетениям его речей: неискушенный разум, прочно привязанный «к земным предметам», не мог сразу постичь всю богословскую заумь. Но стоило старику покинуть небесную твердь и слезть на земную, Руслан оживился. Он услышал новое. Новое — и заманчивое.
Волхвы славянские тоже обещают загробную жизнь, — но жизнь такую же, как здесь, суровую, скучную, в драках, трудах и заботах. И булгары. И готы, — правда, у этих в чертоге Одена можно хоть выпить, но за это надо умереть, убивая других.
А Христос обещает вечное блаженство, — и всего-навсего за покорность.
Человек обретает надежду.
Но не странно ли: у готов блаженство на небе — для самых буйных, а муки — для самых смирных; у христиан — наоборот…
— Десять заповедей, — это какие же?
Старик охотно перечисляет, сопровождая каждую заповедь наставительным взмахом указательного перста.
— Первая. «Я есть господь бог твой; да не будет у тебя богов иных, кроме меня».
«Посмотрим», — думает Руслан.
— Вторая. Не делай себе кумира, и никакого изображения того, что на небе вверху, и что на земле внизу, и что в воде ниже земли. Не поклоняйся им и не служи им.
Он протянул руку к притихшему Карасю и вдруг сорвал с его шеи ветхий шнурок с медной рыбкой. И — не успел удивленный смерд ахнуть — кинул рыбку в яму с мутной водой. Рыбка, точно живая, блеснув боком, ушла вглубь.
И зря он это сделал, — Карася, уже было совсем примолкшего, опять прорвало:
— Ты, отче, веруй, хоть в пса бесхвостого, а меня не трогай! А то как двину, распадешься на куски, — и станешь триедин, как твой несуразный господь…
— Третья. Не поминай имени господа твоего понапрасну.
— Он твой господь, не мой, трухлявый ты пень!
— Четвертая. Помни день воскресный и освящай его! Шесть дней делай все дела твои, день же седьмой отдавай господу богу.
— Все семь дней я отдаю господу богу!
— Пятая. Чти отца твоего и мать твою, чтобы было тебе хорошо и ты долго жил на земле.
— Чтил бы, да нету их, — сгинули с голоду.
— Шестая. Не убий.
— Меня убивают!
— Не убий? — повторил Руслан. Ему, уставшему от зрелища многих смертей, эта заповедь больше других пришлась по душе.
— Седьмая. Не прелюбодействуй.
Карась:
— Где уж тут…
— Осьмая. Не воруй.
— Я сам обворованный.
— Девятая. Не свидетельствуй ложно против друга своего.
В белой мгле злорадно усмехнулся пьяный Калгаст.
Руслан споткнулся, опять разбил правую ступню, брызнула свежая кровь.
Карась открыл было рот, чтоб вновь уязвить проповедника, но Руслан на ходу, не глядя, крепко ударил его ладонью по ехидному лицу.
— Десятая. Не желай жены друга твоего, не желай дома ближнего твоего, ни села его, ни раба его, ни рабыни его, ни вола его, ни осла его, ни всякого скота его, ни всего, что есть у ближнего твоего.
Карась оторвал ладонь от разбитой губы, заорал, разъяренный:
— Мой друг сам раб, вол и осел, у него — ни жены, ни скота, ни сел! Только и есть, что драные порты, — пусть уж они у него и останутся, у дурака.
Серое небо. Серый холм. И — черное дерево. Черные птицы.
— Опять лошадиную шкуру хазары повесили, — предложил Карась, кивнув на стервятников, кружившихся над растрепанным деревом.
С недавних пор на пути все чаще попадались большие одинокие дубы со свежими, еще кровоточащими, и старыми, уже усохшими, конскими шкурами на нижних ветвях, — жертва богу Хан-Тэнгре, с коим отождествлялся дуб; начинались исконные хазарские края. Земля под священными дубами — охристо-красная от обильно пролитой здесь крови, зловоние степного капища никак не вяжется с чистым образом ясного синего неба.
— Тоже птица, — стервятник, — брезгливо сказал Карась. — Куры, голуби, куропатки — куда ни шло. Хотя глупее курицы нет твари живой. Ну, соловьи да жаворонки… А это что? Черт те что! Погань. Что ест, тем и пропахла. За тыщу верст чует падаль. Помню, был я малым, в половодье овца утопла напротив нашей веси. На косу песчаную вынесло ее. Прибежал, гляжу — большие носатые птицы ее терзают, когтями кривыми рвут. Откуда слетелись? У нас таких сроду не водилось. Чужие, страшные, — жутко смотреть. Люди кругом, а им хоть бы что: отпрыгнут в сторону, зыркнут желтыми круглыми глазами, опять припрыгают и сутуло сгибаются над мясом тухлым. До сих пор вижу их во сне, — и просыпаюсь в холодном поту.
…На черном кривом стволе — огромный нарост. В лесу дубы прямые, а здесь, в открытых ветру предгорьях, они растут как придется. И этот дуб, поднявшись прямо на семь локтей, вдруг круто изогнулся в сторону и продолжает тянуться вверх далеко от места, где ему полагалось бы расти.
И на изгибе, как мозоль от дикого напряжения, — багрово-черный нарост.
Испуганные возгласы пленных.
Каких только странных деревьев не увидишь за свою жизнь.
Но такого чудовищного дерева Руслан еще не видал.
С дерева на него глядела… женщина.
Ануш!
Лоб ее перехвачен веревкой, чтоб голова не свесилась. Руки тоже стянуты волосяной веревкой. Она сидела верхом на изгибе дуба, так что сучковатый угол крутого изгиба выступал между голых ног, скрученных внизу.
— Она хотела бежать! Смотрите все, — она хотела бежать! — лениво покрикивал старый косматый хазарин с кольцом-серьгой в левом ухе, отираясь под деревом на такой же косматой лошадке и что-то жуя от нечего делать.
— Господи, упокой христианскую душу! — плачуще произнес проповедник.
Она смотрела, но взгляд ее был совеем не такой, как давеча, на реке. И улыбалась синими губами, но тоже иначе. Мертвые улыбаются по-своему.
Больше всего поразила Руслана не жуткая улыбка, не равнодушный, отрешенный взгляд Ануш, не багровые полосы от ударов плетью по всему телу, не чернота окоченевших ног, а правая грудь, наискось разрубленная надвое, и грубая веревка, втиснутая в глубокий разрез на этой смуглой груди.
Сосок, темный, крупный, оказался на нижней половине, и на самом его конце замерзла алая капля.