– Скажите-ка мне, невоенный человек, как, по-вашему, будет война? – спросил Артемьев.
– А те две пули, что в вас влепили японцы, – это что вам, не война? Поистине у нас такие миролюбивые военные, что просто страшно! – Лопатин рассмеялся.
– Не такие уж миролюбивые, – сказал Артемьев. – Я, например, с радостью бы вложил свою скромную долю в то, чтобы расчихвостить эти две японские дивизии, о которых вы сказали.
– Так ведь это разные вещи, – возразил Лопатин. – Всем нам, конечно, хочется наломать японцам шею. Но вот ответьте мне: если вам вместо этого скажут: «Еще один выстрел – и будет война, большая война», – вы бы сделали этот выстрел?
– В определенных обстоятельствах сделал бы.
– В каких?
Артемьев пожал плечами.
– На этот вопрос мы уже дали ответ, когда сказали, что будем защищать монгольские границы, как свои собственные. Если, чтобы сдержать свое слово, нам придется пойти на большую войну, мне кажется, мы пойдем на нее. Разве не так?
– Боюсь, что так, – сказал Лопатин, надевая фуражку.
«А почему «боюсь»?» – хотел спросить Артемьев, но удержался и вместо этого спросил о «Знаке Почета», криво привинченном к карману Лопатинской гимнастерки:
– За что орден?
Оказалось, что орден за участие в одной из недавних полярных экспедиций.
– Говорят, что там, за Полярным кругом, тяжелые условия, а по-моему, здесь хуже – жара. – Лопатин кивнул на свою «эмку». – В движении еще ничего, а как постоишь полчаса – на крыше можно блины печь. Ну ладно, я поеду. Если редактор куда-нибудь не угонит, за ужином встретимся!
Прошло еще несколько дней. Лопатин так больше и не появился. Как-то утром, при обходе, Апухтин приказал Артемьеву снять рубашку, больно мял ему пальцами плечо и руку и, сменив гнев на милость, сказал, что теперь на днях выпишет его.
Вечером этого дня Артемьев в самом хорошем настроении лежал на койке и от нечего делать во второй раз читал газету, в которой не было ничего особенного.
Сосед Артемьева слева (койка справа уже давно пустовала), раненный при бомбежке шофер, разбитной малый, всегда первым узнававший обо всех госпитальных событиях, вернулся с ужина в том взволнованно-радостном состоянии, какое бывает у незлых, но очень соскучившихся людей, когда они первыми узнают какую-нибудь даже печальную новость.
– Истребителя привезли! Майора! Зашивают сейчас! – возбужденно сообщил он, садясь на койку.
– Чего ж вы радуетесь, Мякишев? Что тут веселого? – нахмурился Артемьев.
– Где же я радуюсь, товарищ капитан, что вы! – радостно сказал Мякишев. – Я просто рассказываю вам. Говорят, двух сбил, а потом сам воткнулся в землю, прямо всмятку! Но Апухтин говорит: «Дайте мне его на стол, сейчас я ого сошью!»
У Мякишева была несокрушимая вера во всемогущество начальника госпиталя. Он носил в кармане халата кусок железа и показывал всем, говоря, что Апухтин вынул у него этот осколок чуть ли не прямо из сердца. Кусок железа был слишком уж велик, и Артемьев подозревал, что Мякишев подменил осколок из тщеславия.
– Молодой! – между тем продолжал рассказывать Мякишев. – А уже майор. Весь в орденах. А голова вся разбита. И ноги сломанные. По Апухтин сошьет, этот сошьет!
Мякишев, наверное, еще не скоро бы успокоился, если бы «разбившийся всмятку» майор не явился к ним в палатку на собственных ногах.
На летчике были сапоги, галифе и нательная рубашка. Лоб и одно ухо у него были туго забинтованы. Он вошел в палатку в сопровождении сестры, которая одной рукой поддерживала его, а в другой несла халат и шлепанцы.
– Вот, пожалуйста, товарищ Полынин, – говорила сестра, показывая на пустую копку рядом с Артемьевым, – здесь вы и будете лежать.
Она положила халат у изголовья, а шлепанцы поставила в ногах.
– Пожалуйста, ложитесь.
– А где моя гимнастерка? И документы?
– Это все у нас в канцелярии, – ответила сестра.
– Ну, документы – ладно, а гимнастерка?
– Тоже в канцелярии.
– Разве у вас в канцелярии гардероб?
– Вы, чем волноваться, лучше ложитесь, товарищ Полынин. – улыбаясь терпеливой профессиональной улыбкой, сказала сестра. – Разденьтесь и ложитесь, а то мне от начальника госпиталя из-за вас попадет.
– Это другое дело.
Он взял с койки халат и надел его поверх галифе и сапог.
– Вы бы совсем разделись, товарищ Полынин, – сказала сестра.
– Ну это уж, извините, без вас обойдется, – сказал Полынин и, только когда сестра вышла из палатки, сел на конку и начал стаскивать с себя сапоги.
– Говорят, они тут за лежачими чуть ли не горшки выносят? – спросил он.
– Случается, – ответил Артемьев.
– Я этого не терплю. – Полынин стянул второй сапог, поставил оба сапога рядом возле койки и поверх них аккуратно разложил портянки. Сняв галифе и халат, он в белье залез под одеяло и медленно и сладко потянулся. – Спать хочется!
– Ранение у вас, как видно, не особо тяжелое, – сказал Артемьев и оглянулся на койку Мякишева, но Мякишева и след простыл.
– Да какое это ранение! – сказал Полынин. – Только что крови много, как из зарезанного.
– Из-за потери крови и спать хочется, – сказал Артемьев, знавший это по себе.
– И без этого бы хотелось, – зевнул Полынин. – Шарик по двадцать часов не закатывается. А пока шарик на небе – все время работа. Одна надежда выспаться – если дождь пойдет, но дожди тут только по праздникам. Выходит, без госпиталя не выспишься.
Проспал он действительно четырнадцать часов подряд. Артемьев, с нетерпением ожидавший возможности поговорить с новым человеком, уже успел позавтракать, погулять, сыграть две партии в шахматы, а Полынин все еще спал. Едва он проснулся, ого сразу же увели в перевязочную, и он вернулся оттуда в дурном настроении, потому что хирургическая сестра сказала, что Апухтин выпишет его только послезавтра.
Переживая, он долго ходил из угла в угол палатки легким, пружинящим шагом и, как ни странно, казался щеголеватым даже в госпитальном халате. У него были светлые, зачесанные на косой пробор волосы и такие правильные черты лица, что он казался бы красавчиком, если б не жестковатое выражение глаз, менявшее первое впечатление от его внешности.
– Что, болит? – спросил Артемьев, когда его сосед, морщась и раздраженно двигая мускулами лица, сел на койку.
– Чешется. Бинты мешают. А рана – курам на смех! Просто пол-уха нет. Японец в хвост зашел и отгрыз. Очередью.
– Да, это неприятно. – Артемьев подумал, что Полынина, с его внешностью, наверно, правится женщинам.
– А, черт с ним, с ухом! – неожиданно для Артемьева равнодушно махнул рукой Полынин. – По мне, пусть бы хоть все отгрыз – только бы не ушел. А он ушел, паразит!
– Значит, испортили ваш портрет, товарищ майор? – вмешиваясь в разговор, развязно сказал Мякишев.
Полынин быстро и недружелюбно посмотрел на него.
– Пойдем пообедаем? – обратился он к Артемьеву, перед этим несколько секунд подчеркнуто помолчав. – Этот, что ли, вчера рассказывал, как меня из кусков сшивали? – кивнул он, проходя с Артемьевым мимо развалившегося на койке Мякишева.
– Этот, – невольно улыбнулся Артемьев.
– Откуда? – повернулся Полынин к Мякишеву.
– Ростовский, – ответил тот, нерешительно спустив ноги с койки.
– Вот не думал, что сюда, в Монголию, из Ростова таких трепачей посылают, думал – их там, на месте, перевоспитывают, – сказал Полынин, выходя из палатки.
– Теперь три дня переживать будет, – сказал Артемьев, которому стало жаль растерявшегося Мякишева.
– Ничего, пусть попереживает: не люблю нахалов, – сказал Полынин. – Особенно в армии. И зря у нас не замечают разницы между простотой и нахальством. Человек бывает действительно простой, но не терпит, чтобы на службе каждый хлопал его по плечу. Так про него говорят: «Забурел!» Про другого говорят: «Простой парень». А он нахал – и больше ничего. Не знаю, как у вас в пехоте, а у нас в авиации бывает. А по-моему, дружба дружбой, служба службой, а середины нет!
Ничтожный случай с Мякишевым, видимо, задел в нем какую-то уже давно и сильно натянутую струну.
После обеда Артемьев и Полынин долго стояли вдвоем в степи. Степь, как море, тянула к себе. Хотелось идти по ней до горизонта и дальше, не веря, что она может быть все время такой одинаковой, и надеясь, что там, за горизонтом, окажется что-то другое, чего не видно отсюда.