сказать, мила ему Рогнеда, впрочем, он еще не до конца осознал это неожиданно возникшее в нем чувство. И все же, все же…
Владимир дотронулся до руки Юлии и ощутил легкую дрожь в ней, сказал тихо, точно бы прислушиваясь к себе и пытаясь понять в душе своей еще что-то, постоянно ускользающее, тонкое и слабое, как и ее рука:
— Ты иди, иди… Я жду Большого воеводу.
Был Будимир темен, уже давно погас свет в очах его, и ходил он по русским землям об руку с Изъяславом, мальчонкой-хромоножкой. Хватил малец лиха, отчего и затемнился в разуме. Иль в покое и неге изворачивает душу, так что и белому свету не рад? Но изредка, чаще в предвечерье, прояснивало в сознании у Изъяслава и вспоминалось ему, правда, смутно, огнище в большой степи близ чужеземных кочевий, матушка и отец — скоропят, а еще те, кто возле них притулился, тоже за провинности отверженные своими родами. Слыхал малец остудившее в нем и слабую надежду, что промеж извергов [6] и он рожден, потому и пребудет до веку ни к чему не примкнувши, точно кукушкин птенец в чужом гнезде. Не углядывалось в сказывателе и слабого участия к чужой беде. Видать, и своя не меньше садняща. Про это однажды Изъяслав поведал Будимиру, когда сумерек не пал еще, а только обозначился в иссиня-темном небе. В такую пору и в степной сухостойной траве взбодряется, и в деревьях, пускай и ослабших от земного утеснения, усматривается нечто от небесной сущности.
Так все и было, пока не пришла беда, и не полегли жившие на огнище, а уж как сам Изъяслав не поменялся в облике, Богами врученном, про это мальчонка не знал, обрезало в памяти, отсекло…
В деревлянской земле, на таежном берегу Ирпень-реки, повстречал Будимир мальчонку, почувствовал сердечную муку, которая окутала все в нем, отодвинула и от слабой радости, взял его за руку:
— Ты отныне мой посох, — сказал и пошел с ним по лесной тропе. Один-то он вряд ли сдвинулся бы с места и еще держался бы ближнего рода, там и старейшина был ласков с ним и сказывал вьюношам про дела его дивные, про походы Святославовы, про дружину великокняжью, в коей Будимир состоял в те поры. Но по прошествии времени случилось что-то со старым воином, тоска накатила, и не та, что нет-нет и отступит, отпустит, другая, тяжелая, угрюмоватая, ее и с места не сдвинешь, затвердела в упорстве. И сказал старый воин, что не во власти его и дальше жить в темном недвижении, прозревая в себе гнетом давящий мрак, и что ступит он на лесную тропу и пойдет, взяв посох и гусли. Никто в роду не обронил худого слова, издревле повелось: коль скоро опахнет душу тоска, то и быть тому человеку отпущену родом и сделается он видаком и будет принимаем с ласкою во всех племенах и стать ему перву в любом застолье.
Шел Будимир от оселья к оселью, от городища к городищу, и в песнь укладывал мысль свою, гусли помогали слову его обрести чистоту и прозрачность. Он пел, и происходило удивительное, тьма отступала, и был он молод и скор, и меч в руке держал твердо, и мысль Святослава грела сердце. Говорил Великий князь:
— В единстве ближних по духу племен укрепим свою силу, и да не поломается она вовеки. Иль русские племена не сродни сорбам, лужичанам, моравам и чехам?! Волей единой отодвинем от отчих земель стены Царьграда!.
Ах, слово, слово, что за диво такое, отпущенное Богами! Укрывается за ним вещее, никем в земной жизни не разгаданное, отчего вдруг воспламенит душу, вознесет над всевластным временем, приблизит и самое дальнее. Не знал Будимир раньше про это, хотя все в нем и воссиялось, когда посреди боя Святослав обращал к войску слово свое, пускай и к погибели влекущее… Но что есть для русского воина гибель на поле брани? Ему ли отвращаться от нее, если его душа не есть принадлежащее кому-то в отдельности, даже и самому могучему из Богов, но Небу и Земле — матери и всему Сущему, от Рода рожденному и к нему обращенному и в нем обретающему неведомое сияние. Впрочем, неведомое не потому, что обозначено какими-то таинственными знаками, через которые не переступить смертному. Просто нет у русского человека желания проникать в тайну. Ему приятней, коль скоро сияние пребудет неугаданно никем. Иль надо обращаться к тому, что вознесено над в миру живущими? Не станет ли от подобного знания непроглядно на сердце? Да почему бы русскому человеку искать непотребное, способное погасить свечение?..
Будимир был рядом со Святославом на бранном ли поле, близ погребального ли костра, когда возносили павших воинов к последнему пределу, а вместе с ними и плененных красавиц, они помогут воинам приблизиться к божественному Ирию, ибо непорочны и чисты и благословенны высшей правдой. И сделалось бы по слову Святослава и преклонили бы колена все племена Словых, да, видать, не пришло еще время, которое есть свет и тьма, не нашло укрепу согласие между ними, возлюбившими Слово, и потеснили ратников Святослава, многие тогда полегли на берегах темно-синего Дуная, а кое-кто, ослабнув от тяжких ран, попал в полон, как и Будимир. Не знал он, долго ли носило-крутило его между жизнью и смертью, когда же очнулся, то и стало на сердце больно, и предался бы он духу высшему, управляющему людским помышлением, когда бы рука нащупала меч. Да не оказалось его на прежнем месте, под боевым плащом, и вознегодовал он на искусство царьградских врачевателей и сделался никому не подчиняем, за что били его жестоко, но он снова и снова подымался, и горели глаза люто… С тем и отправлен был на русский невольничий рынок, и продан был, и скоро очутился в Босфорском заливе на арабской многовесельной кумбарии в темном глухом трюме. Держали его и трех его сотоварищей в суровой туге, однако ж не помечали тяжелым кнутом, распаренным в кипяченой соленой воде, и без того истерзанное, ослабшее тело. Видать, берегли для своей надобности. Да не уберегли. Едва окрепнув, ушел Будимир с сотоварищи, разметав приставленную к нему сторожу, когда кумбария оттеснилась от Царьградского Золотого Рога и втянулась в открытое море. Не зря это море прозывалось Русским, точно бы силы прибавило невольникам.
Про это и пел Будимир, и разный люд слушал его и перед глазами вставало великое море и малый челн, который скользил по высокой