Кольке Верочка нравилась, как и почти всем окрестным мальчишкам. Верочка это знала, и, когда Колькины вихры оказались рядом, она отвернулась и вздернула носик. Но Кольку это не смутило, и он заявил громким шепотом:
– Верка, Штаны сказала, что ты тоже дома была, да? Значит, ты четвертая.
Верочка удивилась:
– Какая четвертая? Дурак!
– Сама ты дура! – возмутился Колька. – Если бы он взорвался, так полдома снесло бы, как на Бармалеева! А дома были Толька Романенко, Зойка, у нее вообще квартира крайняя, Есик Рыжий и ты…
Участковый обернулся к детям:
– А ну-ка, не шуметь мне здесь! Мелочь пузатая! Щас уши-та вот… – Потом сразу как-то подобрел лицом, присел на корточки. – Верочка, – спросил, – а мама-то где, на работе?
Верочка кивнула. Участковый с усилием поднялся.
– Ну, раз пришли, смотрите, только не шуметь и ближе – ни шагу. Сейчас саперы приедут. – Он снял с головы фуражку и протер ее с внутренней стороны огромным носовым платком. Тут же начал сморкаться и, теребя мясистый нос, глухо и гнусаво проговорил: – Да, считай, сегодня в этом доме все заново на свет народились…
И тут Верочка увидела его. Под стенкой, рядом с выходящим на торец Зойкиным окном, поблескивая металлом, лежал снаряд. Он ударил в угол здания почти у самой земли, разворотив кусок стены и оставив в кладке выбоину, куда свободно могла поместиться стоящая неподалеку жактовская пожарная помпа. Снаряд косо, под углом, лежал на куче битого кирпича и штукатурки, чуть утонув задней частью в осколках, и приподняв заостренное хищное рыльце.
Верочка до этого не раз видела артиллерийские снаряды – и для зениток, и для пушек стоящих на Неве кораблей Балтийской флотилии. От них веяло чем-то сильным и успокаивающим. И еще казалось, что они теплые. А лежащий под стеной ее дома снаряд был совсем другой. Чужой, холодный, затаившийся, он, казалось, наблюдал за собравшимися людьми. Без привычной гильзы, которая осталась где-то на Пулковских высотах, он был так же жуток, как зажатая в голой руке опасная бритва.
Верочка стояла и смотрела. Если бы не произошло чудо, если бы снаряд разорвался, ни ее, Верочки, ни ее дома, ни почти всех стоящих рядом людей не было бы в живых. Их не было бы. Никогда. «И не было бы моей дочки. Она бы не родилась. А теперь она будет», – подумала Верочка первую в своей жизни женскую мысль, не осознав и даже не заметив этого.
Приехавшие на полуторке саперы первым делом дали нагоняй участковому и молодому незнакомому милиционеру «за скопление гражданского населения во взрывоопасной зоне» и отогнали всех за соседний корпус. Молодой остался наблюдать за порядком, а участковый вернулся к саперам. Дворничихин Колька извелся от зависти к участковому, ему тоже хотелось быть там, кроме того, он манерничал перед Верочкой и все время высовывался из-за угла, пытаясь рассмотреть, что делают саперы, пока не получил от милиционера хороший подзатыльник. Так продолжалось с полчаса, может, меньше, а может быть, больше, Верочка не знала. Взрослые стояли молча, с напряженными лицами, лишь изредка вполголоса перебрасываясь словом. Их состояние передалось детям, и они, собравшись группками, шепотом обсуждали происходящее.
Молодой милиционер, выйдя из-за укрывавшего их дома, наблюдал за тем, что делалось у саперов, время от времени для порядка поглядывал на жильцов и курил папиросу за папиросой, глубоко затягиваясь и выпуская через нос сизый дым. Верочка давно перестала вслушиваться в настороженное перешептывание стоящих рядом девчонок и просто наблюдала за милиционером. Тот, докурив до мундштука очередную «беломорину», поплевал на нее и, как и предыдущие, затолкал в спичечный коробок.
«Сейчас закурит другую», – подумала Верочка. Но милиционер не закурил, а, прищурив глаза, внимательно смотрел туда, где работали с неразорвавшимся снарядом. Он вытянул шею, сделал шаг вперед, кивнул кому-то невидимому, еще шагнул и повернулся к людям. Кашлянув, тихо сказал:
– Все. Разрядили. – Потом вытянулся и уже громко, будто отдавая команду, повторил: – Товарищи! Снаряд обезврежен. Можно подойти.
Верочка стояла рядом с державшим в руках разряженный, уже неопасный снаряд сапером. Обступившие его люди буквально притиснули девочку к нему. Прямо перед глазами Верочки, на чужом металле, были выбиты чужие буквы и цифры. Металл блестел и бликовал. Верочка подалась влево и привстала на цыпочки – стало видно. Две буквы, тире, еще одна и пять цифр. Сапер, заметив, что она разглядывает, повернул к ней снаряд боком. Она подняла глаза на военного:
– Дядя, а что это, для чего?
– Это называется клеймо. Оно особое, личное, как имя, как фамилия. Его поставил сюда человек, который готовил снаряд к взрыву. Там, на том заводе, где снаряд делали.
Верочка покосилась на клеймо и отодвинулась.
– Это написал фашист? Это его имя?
– Да, маленькая, это его имя. Но он – не фашист. Наоборот. Он друг. Я когда разряжал, там конус был недоведен по резьбе… – Сапер смутился. – В общем, он сделал так, что снаряд не взорвался. Он спас тебе жизнь. А сам очень рисковал. Если бы об этом узнали, он бы погиб.
Лицо сапера было серое от усталости, пот мелкими капельками покрывал его, но глаза мужчины сверкали и лучились. Верочка слушала, затаив дыхание, переводя взгляд с лица военного на цифры и буквы, ставшие вдруг своими, близкими и понятными. И такими важными. «Я должна их запомнить, я не должна их забыть!» – крутилась мысль в голове Верочки.
– Подожди, – сапер положил снаряд на приготовленный кусок брезента. – Дай-ка… – взял у своего товарища планшет и, вытащив из него листик бумаги с карандашом, склонился над снарядом и четким, почти каллиграфическим, почерком, переписал клеймо.
– Держи, не потеряй, – протянул он Верочке листок. – Это теперь вроде как твой код будет.
Верочка знала, что такое «код». Это как пароль, что известен только тебе и твоим лучшим друзьям. Это как в разведке.
– Спасибо, – тихо сказала она…
Верочка, держа руку с зажатым в кулачке драгоценным листком в кармане кофточки, шла бульваром, мимо трамвайного парка, к заводу, где работала мать. «Встречу и расскажу ей. Про код… Маме… – а потом добавила: – И дочке. Потом».
* * *
– Дочка у нее славная выросла, Катюша, общая наша любимица, – сказала Лялечка. – А Илюша, внук, – так тот вообще отличный парень получился. Красавец, добрый, умница и художник, говорят, неплохой. У него скоро первая большая выставка открывается. Может, сходим?
– Я – с удовольствием!
– А ты, Валентина, больше его пока не вызванивай, а коли уж совсем приспичит снова на Смоленское сгонять – такси вон вызывай, благо заработки позволяют.
– На Смоленское? – переспросил я. – На кладбище?
– Да так уж получилось, что и Платон там лежит, и Верочка, и Нинка моя. Мы когда в третий раз там, у могилок, сошлись – так и порешили съехаться, две бабульки одинокие. Теперь обе на моей площади обитаем, а ее хоромы на Ломоносовской сдаем – вместе веселей, да и приварок не мешает. Верно, старая?
Валентина кивнула.
– В следующий раз на кладбище с вами еду я! – заявил я Валентине. – Отца я, конечно, почти не помню, но посетить его могилу…
– С ней – это на полдня, не меньше, – предупредила Лялечка. – Ей же надо и в церкви всю службу выстоять, и у Ксении Блаженной помолиться. Хотя у нас тут свой храм теперь имеется, в двух шагах от дома.
– Мне там было чудо явлено, – тихо сказала Валентина. – И прозрение. А до того я как во тьме жила…
* * *
Она поправила фитилек, прогладила, слегка сплотила его пальцами и поднесла свою свечу к огню другой, поставленной кем-то до нее и догоревшей уже почти до медной чашечки подсвечника. Погруженный в желтое пламя кончик пропитанной воском нити вспыхнул и выбросил в воздух маленькое, пахнущее медом облачко. Она осторожно вдохнула его аромат, задержала дыхание и, прикрыв глаза, постояла так в который раз, и каждый раз, как внове, удивляясь совершенно особому вкусу воздуха, наполняющему церковь. Его можно ощутить только в старых русских храмах, где за сотни лет дым и тепло топящихся березовыми полешками печей, смешавшись с запахом горящих свечек, ароматом кадильных трав и лампадного масла, стали осязаемой частью благодати, снисходящей на каждого входящего под их своды. Валентина поставила свечу перед иконой и подняла глаза на образ. «Святой Николай-угодник, Господи Иисусе Христе…» – мысленно обратилась она и к святому, и ко Всевышнему. Она не умела молиться и никогда не крестилась на людях. Если бы ее спросили, отчего так, она не ответила бы, потому что сама не знала почему. Осенить себя крестным знамением Валентина могла только наедине с собой. Для нее, как для многих людей ее поколения, почти всю жизнь проживших в государственном безбожии, возвращенная вера была чем-то особо тонким и хрупким, почти интимным, не терпящим не только постороннего вмешательства, но даже присутствия и проявления. И, обращаясь к Богу, она просто думала о родных и близких ей людях, думала легко и светло, и ей казалось, что тем самым она, может быть, в чем-то помогает им, а может быть, от чего-то оберегает. Это чувство возникало у нее всегда, стоило ей только переступить порог храма.