Завещание Мелы — замечательный документ ядовитой посмертной злобы. Начав с того, что дал из-за гроба крупную денежную взятку Тигеллину и зятю его, негодяю доносчику Капитону Коссутиану, чтобы их протекцией сохранить от фиска хоть часть состояния, Мела переходит к жалобам, что умирает невинный, по ложному навету врагов.
— А вот Руфий Криспин и Аниций Цериал, хоть я и наверное знаю, что они заклятые враги государя, оставлены наслаждаться жизнью!..
Извет коварного старика, запечатленный в торжественный момент последних счетов со всем земным, in articulo mortis, произвел на Нерона должное впечатление. Руфий Криспин в это время был уже на том свете. Притворяясь незнающим о его смерти, Мела затем его и упомянул, чтобы больше вероятности придать обвинению против Аниция Цериала. Прошлогоднему консулу, только что отбывшему свой срок, было предложено последовать за Мелой.
Нечего и говорить, что безобразный, грабительский произвол власти в процессе Мелы ужасен. Но нельзя не отдать печальной справедливости: хороша и среда, которую произвол этот обрек последовательному и неуклонному истреблению. Мученик за мучеником... но как редки в их кровавом ряду возбуждающие сочувствие! Впечатление такое, — точно громадный, свирепый, кровожадный зверь набросился на кучу гадов, душит их, грызет, топчет. Зверь ужасен, истребление огромно, но сами гады так отвратительны, что — вместо жалости — часто невольно думаешь: туда им и дорога!.. Тем более, что есть благая надежда: авось, истребив их достодолжное количество, и сам зверь обожрется своей ядовитой добычей и лопнет, как волк в сказке о семи козлятах, и погибнет нечестно.
В самом деле, аристократы римские словно дали зарок соперничать в подлости. Сегодня доносил один, — жертва доноса погибала; завтра другой доносил на доносчика, — его отправляли догонять свою вчерашнюю жертву. Столь страшной оргии до- носного разврата не было со времен Тиберия. Доносили из-за могилы, как Мела, доносили из ссылки, как Антистий Созиан. Этот последний — к слову напомнить — герой первого при Нероне политического процесса, в 62 году. Закон laesae majestatis спал до тех пор в течение восьми лет и был разбужен только пасквилем Антистия против государя — должно быть, уж слишком грубым, потому что негодование Нерона, обыкновенно, не взыскательного к шуткам, было бесконечно, и памфлетист еще счастливо отделался ссылкой. На острове, назначенном ему для поселения, он сошелся с Памменом, астрологом по профессии, тоже ссыльным. Человек этот, промышляя составлением гороскопов, имел большую и знатную клиентуру. Наблюдая за посетителями Паммена, Созиан заприметил, что чаще других приезжают к астрологу курьеры от П. Антея и Остория Скапулы, двух вельмож, антипатичных Нерону. Должностное положение их указано выше. Этих суеверных визитов, перехваченного письма Антея к астрологу и трех, составленных последним, гороскопов — Антея, Остория и Нерона — оказалось для Созиана достаточно, чтобы послать Нерону донос о новом заговоре. Предлог убрать с дороги двух сильных аристократов, из которых Антей к тому же был очень богат, был принят Нероном с радостью, настолько откровенной, что в Риме прямо говорили: в процессе Антея и Остория нет подсудимых — есть два осужденных. Еще донос не огласился, а Тигеллин, под рукой, уже дал Антею дружеский совет поторопиться с завещанием и, вообще, устроить свои дела на смертный случай. Антей сделал завещание, но никто из друзей не решался утвердить документ своим свидетельством: настолько пропащим человеком считали почтенного Антея, настолько опасным общение с ним. Старик должен был кланяться тому же Тигеллину о гарантии, что подпись под его завещанием не будет поставлена свидетелю в виду, как акт политической неблагонадежности. Тиггелин гарантировал. Тогда свершив все формальности, юридически отпущенный в вечность, Антей принял яд. Организм его не сразу поддался действию отравы, смерть грозила быть медленной. Старик так торопился умереть, что еще перерезал себе жилы.
Осторий, человек еще молодой, богатырской силы и доказанного военными подвигами мужества, стяжавший в Британии знаки гражданского венка, находился в своем дальнем поместье, в Лигурии. С силачом, который уносил из битвы на плечах раненых товарищей, — за что и давался гражданский венок, — послан был справиться центурион с достаточным отрядом солдат. Войдя в виллу Остория, палачи прежде всего позаботились запереть все выходы, и — тогда Осторию, пойманному как мышь в ловушку, именем императора было предложено совершить самоубийство. Осторий — много раз блистательно доказавший свою деятельную храбрость на полях сражения, против неприятелей — не ударил лицом в грязь и теперь, когда потребовалось от него храбрость страдательная, обращенная на себя самого. Жилы открыты. Кровь струится, но медленно. Нетерпеливый самоубийца зовет раба. Конечно, — не для того, чтобы тот его добил: римский аристократизм не допускал, чтобы человек порядочный мог пасть от рабской руки, хотя бы то было замаскированным самоубийством. Раб понадобился Осторию не как исполнитель смерти, но — как вещь для самоубийства, усовершенствованный для него инструмент.
— Возьми кинжал. Держи его острием кверху.
Затем силач сжимает рабу руку ниже кисти, чтобы она не дрогнула и оружие торчало неподвижно, и падает горлом на острие... Наступает смерть. Честь спасена.
Любопытно вспомнить, что некогда в процессе Созиана, погубившего Остория доносом, британский герой, рискуя самим собою, защищал Созиана своим свидетельским показанием на судебном следствии. А доносчиком на Созиана был тот самый Коссутиан Капитон, который, под мощной эгидой зятя своего Тигеллина, завел теперь в Риме что-то вроде негласной конторы по торговле доносом и — быть может — по страхованию обвиняемых от злоупотреблений посмертной конфискацией имуществ. Чтобы не вовсе разорить своих наследников, умирающие записывают в завещания огромные куши в пользу Тигеллина и Коссутиана, а те, взамен, берут на себя ходатайство перед цезарем, чтобы он, в свою очередь, довольствовался кушем, завещанным лично ему, и не накладывал руки на остальное. Деловитость, с какой обрабатывалось это кровавое взяточничество, так откровенна, так наивно-бесстыдна, что — в конце концов — первые отвращения к ее героям, через привычку, уступают место просто печальной улыбке скептика, наглядно убеждающегося в правоте своих пессимистических взглядов на природу и культуру человеческие: глубины подлости общественной неизмеримы.
Ужасы борьбы с революцией не могли пройти бесследно для характера Нерона. И всегда-то не слишком застенчивый в вопросах о жизни и смерти своих врагов, — он сделал себе привычку жестоких приговоров, — тем более легких для него, что теперь весь этот террор, производимый его именем, сам он видел только in abstracto, на бумаге приговоров и отчетов об их исполнении. Времена, когда ему надо было самому наблюсти, чтобы отравлен был Британник, когда он, полубезумный от ужаса, осматривал тело убитой матери, когда — чтобы поверил он в гибель Суллы и Рубелия Плавта — палачи обязаны были показать ему отрубленные головы, — эти времена остались далеко позади. Теперь цезарь не убивал сам — он занимался искусствами, а за него убийственно работала сложная канцелярская организация, которой он давал лишь санкцию. Доносчики изобретали обвинения, императорская канцелярия изготовляла по ним доклады. Доклады вносились в сенат с требованием правосудия, то-есть — всенепременного обвинительного вердикта. Сенат, в усердии страха, постановлял грозные приговоры, — столь жестокие, что в одном случае (Л. Антистия Ветера) сам Нерон смягчил постановление, — к тому же посмертное, — в интересах внуков умерщвленного. От Нерона требуется лишь, чтобы он приложил к приговору свою руку, что за него легко мог делать хранитель его печати. Затем, из канцелярии императорской, роковой документ переходит к Тигеллину, тот командирует центуриона и, сколько требуется, солдат, чтобы привести казнимого в невозможность сопротивления. А затем — Нерону остается лишь получить очень хорошее наследство — гонорар за несколько секунд, в течение которых он хлопнет сам или за него хлопнет вольноотпущенник императорской печатью по мягкому красному воску.