Что Нерон был далеко не ангел кротости, было бы смешно опровергать, хотя Герман Шиллер и на то пытался. Но трудно приписывать его террор в последние годы правления какому-то особенному озверению, — будто бы он вошел во вкус крови и полюбил упиваться ею. Это не Иван Грозный на Красной площади, не Карл IX во время Варфоломеевской ночи. Это просто человек огромной власти, дошедший до того, что другие люди стали для него бумагами за входящими и выходящими номерами. Пометил бумагу на выход, — и нет человека. А бумаге не больно, она не пищит, и властелину не слышно, что он вычеркнул чью-то душу из реестров громадной жизни. Сравнивая в «Агриколе» Нерона с Домицианом не в пользу последнего, Тацит говорит: «Нерон, по крайней мере, отворачивал глаза свои; он приказывал совершать злодейства, но не смотрел на них»... Такое поведение правителя, может быть, лучше для характеристики личной его гуманности, но нисколько не счастливее для государства. Пока тиран злодействует лично, подданые, как бы тяжко им ни было, далеко не испили еще полной чаши страдания. У них есть надежда, что рано или поздно заговорит же в нем человек, что эмоция гнева сменится в нем реакцией раскаяния, жалость в нем скажется, совесть его умилит и заставит «притупить мечи о камень», как Ивана Грозного — под Псковом, когда растрогал его, в ночной бессоннице, заутренний звон. Но, когда палачество обращается в бюрократическую систему, жить становится жутко.
Приемный отец Нерона, слабоумный Клавдий, по натуре вовсе не злой человек, умер, ненавидимый и презираемый именно за то, что он чуть ли не последний узнавал о казнях, производимых его именем, — в том числе, и о самоубийстве собственный своей жены, знаменитой Мессалины. Начиная правление, Нерон клялся первой тронной речью к сенату, что режим Клавдия отменен навсегда, и между государем и государственной жизнью не будет бюрократического средостения, с взяточниками-чиновниками, властными фаворитками и любимцами из лакеев. Но теперь — двенадцать лет спустя — он сам стал Клавдием и даже в превосходной степени. Высшая степень жестокости — равнодушие к человечеству. И достигается она государем, когда между ним и подданным вырастают непроницаемые перегородки, скрывающие от него жизнь, как она есть, но при каждой перегородке сидит чиновник, чтобы показывать государю жизнь, какой она обязана быть по канцелярским предписаниям, рассматривающим человека, как казенную бумагу за номером. Бумажным императором был Клавдий — педант-юрист и археолог, бросивший государство на руки сперва Нарцисса, потом Палланта и Агриппины. Таким же бумажным императором сделался и артист, литератор, спортсмен Нерон в руках Тигеллина. Таким образом можно быть всемирным извергом много лет, не только не замечая своего зверства, но даже считая себя прекраснейшим и добрейшим малым. Что Нерон о себе и воображал.
Зверства грубого, зверства ради зверства он в этот период не проявляет. Наоборот, он ведет себя, пожалуй, приличнее, чем когда-либо.
Шиллер прав, когда относит к городским сплетням известие, будто Нерон был виновником смерти Поппеи, толкнув ее спьяна, беременную, ногой в сапоге со шпорой. Вероятнее известие, что Поппея умерла от яда, хотя даже Тацит выгораживает Нерона из этого обвинения: цезарь был слишком влюблен в Поппею и желал иметь от нее детей. Но не всякое же придворное преступление совершалось непременно волей Нерона! Яд, убивший красавицу-императрицу, мог быть поднесен ей рукой многих мстителей и мстительниц, не говоря уже о соперницах. Горе Нерона, выплаканное им в похвальной речи покойнице, с ростры на форуме, перед всем народом римским, было непритворно. Мастер наговорить громких фраз, поэт и декламатор, Нерон на этот раз вдруг оказался совершенно искренним и говорил народу только о том, что он сам ценил в жене, которой лишился: об ее красоте, о том, что она родила ему «божественного» ребенка, о ее счастливых дарованиях... «За неимением добродетелей», — язвительно добавляет Тацит, забывая, что — если бы Нерон хотел — то мог бы налгать во всеуслышание о каких угодно добродетелях Поппеи, и никто бы ему рта не зажал, и каждое слово его было бы принято с благоговением. Распространялся же он, еще юношей, в надгробной речи Клавдия о мудрости и предусмотрительности этого курьезного монарха и столько нагородил в этом направлении, что сам рассмеялся.
Знаменательно, что смерть Поппеи оказалась роковой для многих опальников Нерона. Как он разделался с давним предметом своей ревности, Руфием Криспином, — уже рассказано. Еще ранее разделался он с Силаном и Кассием. Немилость последнему была объявлена запрещением участвовать в похоронах Поппеи, на достопамятной тризне, в которой Нерон сжег в честь покойницы целые горы ароматических веществ, — весь годовой вывоз их из Аравии. Дело идет, конечно, не о действительных, но символических похоронах, о церемонии апофеоза, совершенной над восковой фигурой. Тело же Поппеи — вопреки римскому обычаю, — не было предано сожжению, но набальзамировано, залито духами и погребено в родовой усыпальнице Юлиев — мавзолее Августа на Марсовом поле — по ритуалу какой-то восточной религии. Вероятнее всего, — иудейской, так как покойная императрица всегда была приятельницей и защитницей иудеев, а Иосиф Флавий, вообще расточающий ей похвалы, зовет ее даже «богобоязненной»: слово многознаменательное в устах фарисея, строгого ревнителя закона Моисеева.
Вслед за опалой последовал обыск у Г. Кассия. Нашли у него в божнице статуэтку предка его, убийцы Юлия Цезаря, с посвящением «Вождю партии» и находкой этой обосновали обвинительный акт. Это-де — символ вражды ко всему дому Цезарей, эмблема революции. В древности старому аристократу мил Кассий, а в современности он готовит героя для государственного переворота из юноши Л. Силана, знатного, но необузданного честолюбца. Силан уже теперь, подобно покойному и тоже преступному дяде своему Торквату Силану, разыгрывает роль владетельной особы: у него даже намечены будущие его министры. Привлечена к обвинению и тетка Силана, Лепида, жена Кассия. Ей приписали обычный уголовный рецепт против женщин, прикосновенных к политическим процессам: кровосмешение с племянником и занятия магией.
Сенат, при разбирательстве по этому докладу, присланному от имени самого цезаря, с требованием удалить Силана и Кассия от государственных должностей, явил столько ретивости, что четверо из предположеных соучастников обвиняемых предпочли суду сенатскому апелляцию к суду цезаря. И Нерон, быть может, польщенный таким смирением, — потому что трое из них были сенаторы, а один римский всадник очень почтенной фамилии, — дал им пощаду. Вероятно, помилована была и Лепида, представленная сенатом также на усмотрение цезаря. Кассий и Силан, как говорено уже, были сосланы.
Силана, через Остию, отвезли в Бари, чтобы оттуда переправить к месту ссылки, на о. Наксос. Здесь его задержали. Обращались с ним очень дурно, и он ждал, что его убьют.
Действительно, вскоре приехал центурион со смертным приговором. Силан выслушал его скорее гневно, чем со страхом, и напрасно центурион советовал ему самому наложить на себя руки, открыв жилы.
— Нет, — возразил Силан, — смерти я не боюсь и готов к ней, но вовсе не намерен лишить тебя чести взять меня с бою. Исполняй свою обязанность!
Ярость и, хорошо известная в Риме, физическая сила делали Силана опасным, даже безоружного. Центурион бросается на него во главе своих солдат. Силач, отбиваясь против мечей голыми кулаками, успел однако, жестоко помять иных из своих врагов, прежде чем пал от руки центуриона, изрубленный, как воин в битве, — и все раны спереди — в лицо и грудь.
Эта смерть единственный образец энергичной замозащиты против Нероновских убийц, единственная попытка кончить жизнь хоть напрасной, да честной борьбой, а не как овца под ножом мясника. Пользуется широкой известностью горькое обращение Тацита к читателю, с извинением за однообразие главы, посвященной эпохе террора, после Пизонова заговора.
«Если бы, — негодуя, пишет великий историк, — если бы я описывал даже внешнюю войну, если бы я описывал смерть людей, падавших за республику, то и тогда надоело бы мне это однообразие и отвратило бы от меня читателей; несмотря на славу такой кончины, им бы опротивело, наконец, вечное описание смерти да смерти: а тут еще к тому же эта масса пролитой крови у себя дома утомляют душу и сдавливают сердце тоской. Одной милости прошу я у читателя: да будет мне позволено не чувствовать отвращения к этим людям, которые так низко дают себя губить. То был гнев богов против римлян...”