Уже после освящения в городе поползли слухи: «Царь ослепил строителей!». Проверить сплетни любопытным не удалось, потому что еще на рассвете вереница саней вывезла строительную бригаду в лес по Волоколамской дороге. Охрана ускакала, сани с инструментами, царскими дарами, закупленным впрок продовольствием и гвоздями остались изгнанникам. Их бросили с наказом: в Москву не возвращаться. Сани с воющими от боли и обиды созидателями потянулись на запад, в глубь лесов.
А в Москве Иван Васильевич будто бы велел залить глаза мастеров водкой. И теперь лежат эти органы, утраченные по пьянке, в царской сокровищнице, в стеклянных банках. В одной банке глаза карие, в другой – голубые. И гуляет по Москве новая поговорка: «Залил глаза водкой»...
Бывшие хозяева заспиртованных глаз весь октябрь валялись в санях, лошади брели неспеша, и лесные разбойники в ужасе наблюдали страшную процессию, не смея подойти с обычным воровским подвохом. Бригада подмастерьев давно разбежалась, остались только племянники Бармы – поводыри. Они кормили, поили и как могли лечили несчастных. В основном – молитвой и листом подорожника. Ослепленные ехали сорок дней, не разбирая дороги. Потом с месяц жили на постоялом дворе, потом двинулись дальше и у Большой сосны повстречали Феофана. Он «знал» о них и вышел встречать. Так Барма и Постник оказались у старца.
Он читал над ними облегчительную молитву, а они изрыгали проклятья коварному царю. Барма орал, чтоб у Ивана тоже глаза кровью залило. А Постник спорил, что нет, пусть бы он залил себе глаза расплавленным золотом, несытая тварь! Барма уверял, что Иван так поступил не от жадности, — деньги-то им отвалили по уговору да с прибавкой! Но Постник поправлял, что жадность Иванова не в деньгах, а в славе, так будь же ты проклят, Иван Васильевич, и будь ославлен во веки веков! Аминь!
И так легли эти вопли на облегчительную молитву Феофана, так легко взлетели к Престолу Небесному, так по сердцу пришлись Верховному Судье, что под Рождество, к возвращению Ивана Васильевича из монастырских странствий раствор в глазных банках окрасился сам собой. В одной он теперь был золотистый, в другой – кроваво-розовый. Цвет самих глаз угас, поблек. Но и Бог бы с ним, цветом. Но вот же и царица неможет, царевич Федя болен, чудаковат.
Феофан замолчал, хитро посмотрел на Смирного, усмехнулся:
— Видишь, как бывает? А ты не веришь в промысел Божий. Веришь в глупого кота...
Откуда он знает про кота?», – думал Федя, засыпая под тихими звездами. Птицы уже уснули, зато кони теперь стали слышны. Они переступали с хрустом, фыркали во сне. Костер тоже потрескивал отчетливо.
«А вдруг это не костер? Вдруг это сучки трещат под ногами ночных существ? Кто видел мертвую Купалу? Одно дело топить, другое — вытащить из воды бледную утопленницу, сжечь труп, развеять по реке. Купала не тонет! Оживает! Возвращается каждый год»...
Вот опять треснуло, костер выстрелил искрами в небо, и отчетливо послышались тяжелые шаги. Сердце Федора сжалось онемевшим котенком.
«ТУП-ТУП-ТУП» раздавалось по каменистой почве поляны. Федя привстал.
— Ну, если здесь кто и ТУП, так это ты, Федя, спаси Христос! — Истома вышел из-за скалы, сел и стал отряхивать лапой паутину, мелкие ветки, прочий лесной мусор.
— Чего это ты так топаешь?
— Устал с дороги, брат Федор. Почитай два сорока верст от Москвы и все пешком. Три дня добирался.
— А чего тебе в Москве не сиделось?
— Скучно там, гадко. Без тебя кормят скудно. Все пироги да блины, а настоящей еды не допросишься. Рыба, птица, мясо имеются в достатке, но все выбрасывается свиньям, а благородные персоны вынуждены довольствоваться сущей ерундой — остатками икры, сырым потрохом. В последний вечер вообще холодца подали. Ты знаешь, Федор, как я ненавижу холодец! Бр-р!!! Сопли стрелецкие!
— Но сюда-то зачем? Тут и холодца не дождешься. Мы именно пирогами питаемся. Не мышей же тебе ловить?
— Уж лучше мышами на воле, чем лягушатиной в Кремле давиться! Но, если серьезно, я спешил по государственной службе. Обязан тебя предупредить: не верь старому хрену! Врет, собака преподобная!
— Что врет? Что храм — в честь покойника Димки?
— Это как раз правда. Врет, что наш Государь, царь и великий князь всея Руси, самодержец московский, новгородский, и прочих, сам знаешь, каких, — столь неблагодарен! Чтобы он по-варварски выдрал глаза мастерам, прославившим его незабвенное чадо пред Божьим ликом? А Бог? Он что, этого не видел? У него тоже глаза расцарапаны?
— Нет, брат. Наш Иван Васильевич, и кота не обидит без крайней казенной нужды! А какая тут нужда была? Проклятие на себя накликать?
«Вот, черт! – задумался Федор, — на каком языке мы разговариваем? На русском или на кошачьем? Если на кошачьем, то почему он мне кажется русским? А если на русском, то это кошмар! Получается, Истома знает язык, слышит и понимает все дворцовые разговоры! У царя бывал! В приказных избах ошивается, с Филимоновым на пытках греется у раскаленных щипцов! С Прошкой гуляет. А ну, как он выбалтывает тайны кошкам на помойках? А те кошки? – тоже могут по-русски говорить? И кому они пересказывают Истомины сказки? Ужас! Нужно будет за Истомой присмотреть». – Федор вздрогнул и опомнился.
— Понимаешь, брат Истома, эти строители не успели храм Покрова закончить, а уж по Москве гвозди скупали, новые инструменты кузнецам заказывали. Собирались строить что-то еще. Есть у нас опасение, не к Владимиру ли Старицкому подряжались? Князь Владимир пребывает в досаде. Хотел он стать великим князем еще семь лет назад, когда царь Иван болел. Но не вышло, Бог не допустил. А теперь, когда храм Покрова построен, Бог тем более Ивана хранит. Вот Владимир и замыслил отстроить свой храм, — еще выше, еще краше, чтобы Бога в свою пользу склонить. Так что, Иван Васильевич имел резон мастеров ослепить.
— Ты, Федя, в своей библиотеке поменьше на арабские сказки налегай, тебе эти Синдбады и бабы гаремные ума не добавят. Ты знаешь, во что храм Покрова обошелся? Нет? А я знаю, но не скажу. Это царева тайна. Могу только намекнуть: все сундуки Ивана Великого, царского деда теперь пусты. В саженном сундуке из-под новгородского золота угнездилась противная коричневая мышь с несметным семейством. Уж я к ней подбирался и так и эдак, но увертлива, тварь, сундук окован крепко, щелей нет, лапу не засунешь. Однако, если прихватить с поварни молотого перцу, да смешать с равной долей шафрана, то...
— Не отвлекайся, про храм давай!..
— А что храм? – морда Истомы потеряла хищное выражение, — он стоит столько, что ни в старицких землях, ни в землях рязанских и прочих не построят такого же храма, как храм Покрова. Даже если продать эти княжества на корню в Англию или Голландию с князьями!
— Но если Иван не велел ослепить этих зодчих, так значит, и проклятия не было? За что же царская семья страдает?
— Да, это вопрос! Кошачья царица совсем плоха!..
— Какая-какая? Чья царица?
— Ну, наша, Кошачья царица — Настасья.
— Почему ваша? Настасья Романовна — наша государыня...
— Была бы ваша, имела бы вашу фамилию — Федорова, Михайлова, Смирная. А она — Кошкина, так что, не спорь. Впрочем, не в этом суть. Понять бы причину напасти, и лекарство бы сыскалось.
— Так в чем причина? Как узнать?
— Думай, Федор, ду-у-май! И вставай, Федор, вста-ва-ай!
Федор вскочил, было совсем светло. На костре что-то кипело. Стрелец Матвей Горемыкин звал завтракать.
Ели не спеша. Вокруг разгорался день. Старец выглядел обыкновенным дедом. Будто он не хозяйничал в здешних местах, а приблудился к милостыне ради Христа.
В природе тоже не ощущалось тайных чар, все растаяло прошедшей ночью, упорхнуло с вершины скалы, затерялось в верхушках елей.
Поели. Феофан впервые зазвал Федора в келью. Пещерка в пару квадратных саженей, вырубленная в меловой скале, осветилась сальной коптилкой позеленевшей меди. По стенам в неглубоких нишах лежали книги, стояли многочисленные иконы, виднелись горшки, пучки трав, посуда. Сели на лавку. Феофан не спешил говорить, а Федору не хотелось. И пока Феофан молчал, в полутемной келье сгустилась звенящая тишина; затхлый воздух, отравленный коптилкой, наполнился силой, напряжением. Казалось, только двинься, и обожжешься об него, как в сухой парилке.
— Есть и у меня вопрос, Федор, — медленно начал старец. – Что это за денежка у тебя рядом с крестом? – Феофан смотрел в разрез Фединого летника, где кроме рубахи ничего видно не было.
— Это монетка с царской свадьбы. Поймал, когда молодые себе путь осыпали.
— А что ж она не на одном шнурке с крестом? – спросил Феофан, и сам ответил, — а! – не держится!
Федор оцепенел на своем конце лавки. Правда была Феофанова! Когда отец сгинул под Казанью, и Федор в 11 лет стал «хозяином» дома, он первым делом забрал у матери свою монету, — «царское чудо». Сам пробил в ней маленькую дырочку, подвесил на шнурок креста. Монета потерялась к вечеру. Видно, перетерлась кожаная тесемочка, продетая в отверстие. Федя очень переживал об утрате. Монета, однако, нашлась через несколько дней в заднем углу горницы, напротив иконостаса. Тогда Федор выпросил у кузнеца кусочек проволоки и несколькими витками привил монету на шнурок. В тот же вечер, когда молились на сон грядущий, когда поминали отца, когда просили у Господа покоя его душе, что-то охнуло над головами Федора и матери, будто ударил приглушенно Большой колокол, погибший в пожаре после царской свадьбы, и в ответ Благовестнику что-то звякнуло у колен. Федя глянул в пол и увидел: царская монета вертится волчком, а нательный крест вращается на шнурке в противоположную сторону! И все туже завивается шнурок, все меньше свободного места между его жгутом и шеей!