— Что же ты стоишь?
— Куда прикажете ехать, ваше сиятельство?
Этот вопрос смутил ее и заставил снова задуматься. Но на этот раз раздумье продолжалось недолго. Она вдруг решила повидаться с Головкиным, поймать его врасплох и заставить его рассказать о том, что он сделал с Василием Григорьевичем. И она отдала приказание кучеру ехать на Английскую набережную.
Граф Головкин и удивился, и обрадовался, когда ему доложили, что его желает видеть княгиня Трубецкая. Он со всех ног бросился в залу, куда уже прошла молодая женщина, и воскликнул:
— Анна Николаевна, вот неожиданность! Неужели вы простили вашего верного раба и сменили гнев на милость? — он схватил руку молодой женщины и прижался к ней губами, но Анна Николаевна резко выдернула у него свою руку и, не будучи в силах сдерживаться, проговорила:
— Оставьте эти комедии, граф! Меня они не обманут, да и будет гораздо лучше, если мы поведем с вами дело начистоту.
Александр Иванович сразу понял, на что она намекает, и его лицо, оживленное было радостной улыбкой, приняло обычное злое выражение. Однако он решил не показывать и вида, что он понял княгиню, и тем же слащавым тенорком отозвался:
— Какие комедии? О чем вы говорите? Неужели уж вы меня так презираете, что не верите тому, что я искренне рад вашему приезду? Меня можно подозревать в чем угодно, только не в отсутствии любви и уважения к вам.
— Если бы вы меня уважали, — презрительно заметила Трубецкая, — вы не говорили бы мне о своей любви.
Головкин покраснел от этого презрительного, обидного тона, но сдержался и на этот раз.
— Что делать? Я слишком люблю вас, чтобы даже мысленно отказаться от этого. Но ведь я не думаю, — перебил он себя, — что вы приехали только затем, чтобы сказать мне в лицо уже знакомую мне истину.
— Да, вы не ошиблись! Я приехала к вам по более важному делу.
Анна Николаевна устремила на Головкина вызывающий взгляд. Он торопливо и смущенно опустил голову, чтобы скрыть искорки, вспыхнувшие в его глазах.
— Скажите мне, ваше сиятельство, — спросила Трубецкая, говоря нарочно медленно, как бы подчеркивая свои фразы, — честный вы человек или нет?
Щеки Головкина опять покрылись румянцем, и он воскликнул раздраженным, резким голосом:
— Княгиня, как я вас ни люблю, но я не позволю даже вам оскорблять меня!
Анна Николаевна презрительно рассмеялась.
— Я ведь не выразила сомнения, — сказала она, — а просто задаю вопрос и, кажется, имею полное право задать такой вопрос, потому что некоторые факты заставляют меня сомневаться в вашей честности, граф.
— Княгиня! — уже угрожающим тоном воскликнул Головкин.
Но его возглас, его загоревшийся злобой взгляд не испугали Трубецкую; напротив, чем больше злился и волновался он, тем она внешне становилась более и более спокойною.
— Не кричите на меня так, — сказала она, смотря на Александра Ивановича презрительным взглядом, — вы меня этим не испугаете.
Головкин понял, что, злясь, он только делается смешным в ее глазах, совладал с охватившим его волнением и постарался даже вызвать на своем лице ироническую усмешку.
— Да, вы правы, — произнес он, — вы — женщина, следовательно, вы застрахованы от моей мести: не вызвать вас на дуэль…
— Ни убить меня, — обдавая его загоревшимся взором, перебила Трубецкая, — конечно, немыслимо, а вы бы, понятно, не остановились перед убийством, если б на моем месте был мужчина, не правда ли?
Головкин не понял намека и бессознательно пошел в ловушку.
— О, конечно, — воскликнул он, — ; я не из тех, что прощают.
— Так, значит, Баскакова вы убили? — быстро спросила Анна Николаевна, пронизывая побледневшего при этом вопросе Головкина острым взглядом.
— Баскакова? — бессознательно протянул Головкин. — Ах, это вас возмутило, от этого-то вы и похожи на разъяренную тигрицу? Может быть!..
Анна Николаевна вздрогнула, пошатнулась и протянула вперед руки, точно отстраняя страшный призрак, вдруг восставший перед нею.
— Так вы убили его? — воскликнула она, сама еще не веря ужасному признанию.
Головкин нахально рассмеялся.
— А разве его смерть вас так огорчает? — насмешливо спросил он, чувствуя, что роли переменились и что теперь он может отомстить ей за обиду, только что нанесенную ему. — Признайтесь, вы его сильно любили?
— Да, да, — задыхаясь, проговорила Трубецкая, — я его любила и буду любить, а вас презираю, ненавижу: вы — гадкий, подлый человек… Но я не думаю, чтоб ваша подлость дошла до таких ужасных пределов, не может быть, чтоб вы стали мстить человеку, ни в чем не повинному. Признайтесь, вы солгали, вы пошутили? Вы просто хотели нанести мне рану поглубже?
И, вся замирая от страха, чувствуя, как леденящий холод охватывает все ее тело, вся полная одной мыслью, одной надеждой, что слова Головкина не могут быть правдой, она остановившимися от ужаса глазами впилась в его лицо и ждала, что он рассеет этот страшный туман, который охватил ее. А Головкин с той же холодной усмешкой, с тем же злым блеском в глазах приблизил свое лицо к ее лицу и прошептал голосом, полным язвительной злобы:
— Нет, я не солгал. Вы полюбили Баскакова, он мне стал на дороге, и я решил уничтожить его. Вы можете его любить… но любить только в памяти… для вас он больше не существует.
Эти ужасные слова тысячью раскаленных игл проникли в мозг Трубецкой, раскатами грома раздались в ее ушах, и она, не выдержав потрясения, пошатнулась и, потеряв сознание, тяжело упала на пол.
Напали на Баскакова так неожиданно и так неожиданно его схватили, что он опомнился только тогда, когда развязали мешок, наброшенный на его голову. Оглядевшись, он не сразу понял, куда попал. Комната, в которой он очутился, была невелика, и в ней царил полумрак, едва разгоняемый слабым светом сальной свечки, горевшей в шандале, стоявшем на столе. Кроме этого стола да табуретки, в комнате не было ничего. Не было даже окна, как ни старался отыскать его взглядом Василий Григорьевич. На него со всех сторон глядели глухие каменные стены, да в одной из стен чернело пятно наглухо затворенной двери. В этой странной комнате он был один. Страннее всего то, что Баскаков даже не заметил, как вышли люди, принесшие его сюда, люди, развязавшие и снявшие мешок с его головы.
«Что это значит? — подумалось ему. — Куда это я попал? Что за странное похищение, и с какою целью оно совершено?»
Он поднялся с полу, на который его положили, внеся сюда, подошел к двери и, толкнув ее, убедился, что она заперта; затем он обошел утлы своей странной тюрьмы и, вернувшись к столу, уселся на табурет, задумавшись.
Он совершенно не мог дать себе отчета, что с ним произошло, как не мог объяснить себе мотивов этого странного ночного нападения. Случись это во времена бироновского владычества, он, конечно, тотчас же догадался бы, что очутился в одном из казематов тайной канцелярии, в одном из этих так называемых каменных мешков. Он бы понял сразу, что попал в руки бироновских ищеек, которые, как ему казалось раньше, даже охотились за ним; но теперь было не то: Бирон пал, а с его падением, как слышал Василий Григорьевич, уничтожена и тайная канцелярия, а раз она уничтожена, ему и в голову не могло прийти, что он очутился в ее стенах.
«Однако куда же я попал?» — снова задал он себе вопрос. И, конечно, этот вопрос должен был остаться без ответа. Тогда он сразу как-то успокоился и решил дожидаться, чем все это разъяснится. «Ведь не может же быть, — мелькнуло в его мозгу, — что меня замуровали здесь навсегда, что я не увижу человеческого лица… Подождем до завтра!» — и, приняв это решение, он положил свой плащ на пол, растянулся на нем и тотчас же заснул как убитый.
Долго ли он спал, он этого не знал. Когда он проснулся, в его тюрьме царила непроглядная тьма: свеча догорела и потухла, стоял густой, непроницаемый мрак. Василий Григорьевич зевнул, потянулся и, чувствуя, что ему совсем не хочется спать, понял, что теперь, очевидно, утро. Несколько минут он пролежал спокойно, не шевелясь, занятый только одной мыслью, скоро ли разъяснится эта странная загадка. Но чем дальше бежали минуты, тем сильнее стало его охватывать какое-то странное беспокойство, беспокойство, усиливавшееся благодаря этой мрачной тьме, стоявшей вокруг него, и мертвой тишине, такой тишине, словно он был похоронен в могиле. Поднялось беспокойство, стали в голове тесниться и тревожные мысли. Он решил выйти скорей из этого состояния томительного неведения: поднялся с полу, ощупью добрался до двери и изо всей силы забарабанил в нее кулаком. Но ответом ему были та же самая тишина, то же мертвое безмолвие. Беспокойство еще более усилилось, оно стало переходить в отчаяние, и Баскаков стал колотить в дверь еще сильнее. Очевидно, стук услышали. Жадное ухо Баскакова уловило как будто бы отдаленные голоса, затем шарканье шагов; потом загремел засов, отодвинутый с резким металлическим лязганьем, дверь отворилась, скрипя на заржавевших петлях, и через порог переступила чья-то высокая фигура.