С трудом сдерживая нервную дрожь и горечь потери, я положил письмо в карман гимнастерки, попрощался с Олей и пошел на вокзал. До отправления поезда было еще много времени. Я ходил по перрону и смотрел в сторону нашего авиагородка. И думал о том, как долго еще мне служить.
Часть вторая. Трудный грунт
Ашхабад строится.
Над низкими кварталами времянок маячат башенные краны, тут и там вырастают стены зданий и жилых домов. Вот и многоквартирный дом на улице Чехова: он тоже — ничего. Мы получили в нем трехкомнатную квартиру на первом этаже. Две комнаты занимают мама с отцом, третью отдали мне: бывшему сержанту Марату Природину, ныне сотруднику молодежной газеты. Мне отдельная комната — вот так нужна. Днем я в -редакции или где-нибудь «в бегах за материалом», а вечером и ночью пишу. Пишу при закрытых дверях. Я люблю, чтобы не было ни шороха, ни звука. Это я раньше мог сочинять под гром авиамоторов, а теперь нет. Пишу обо всем. Газетные полосы ежедневно заглатывают столько материала, что не успеваешь выдавать «на гора».
Ложусь поздно. Просыпаюсь в восемь. Мама начинает накрывать на стол, звенит посудой и оповещает певучим голосом:
— Маратка, вставай!
Потом, минут через пять, еще раз:
— Вставай, Маратка! Опоздаешь на службу!
Слово «служба» произносят в нашем доме постоянно. Раньше, еще до войны, принято было говорить у служащих «пошел на службу», «вернулся со службы»: вот и прижилось это словцо в нашей семье. Но меня оно всякий раз словно взбадривает. Мне так и кажется, что надо идти на матчасть. В сознании моем мгновенно возникает Хурангизская долина, казармы, аэродром и в сердце закрадывается щемящая грусть по былому, хотя с того дня, как я демобилизовался, прошло целых четыре года.
Когда я, побрившись и умывшись, выхожу к столу, отец уже попивает зеленый чай и покрякивает удовлетворенно. В молодости, судя по его записям, он был парень — «сорви-голова». Но сейчас это степенный шестидесятилетний пенсионер, без одной ноги. От былой его лихости почти ничего не осталось. За долгие годы тяжелой организаторской работы — в райкоме, обкоме и ЦК, его командирская лихость сменилась деловитостью. А теперь, после того, как он ушел на пенсию, к деловитости прибавилась и ворчливость. День он свой начинает с самых мелочных замечаний:
— Зиба, ну чего ты опять гремишь чашками? Неужели нельзя потише!
Меня он встречает тоже давно заношенной фразой:
— Ну, что там у тебя?
Под этим вопросом подразумевается все сразу: как дела в редакции? Почему вчера поздно пришел и где был? Есть ли в сегодняшнем номере газеты статья или зарисовка под моей подписью? Отвечаю я ему тоже односложно:
— Порядок...
Он вполне удовлетворяется моим ответом. Ему все становится ясно.
Отец на пенсии, но я бы не сказал, что он проводит дни в праздности. Не успел он получить пенсионное удостоверение, как его избрали сразу в несколько советов: в совет ветеранов при филиале НМЛ, в совет по культурно-просветительной работе при домоуправлении, в совет ветеранов прядильно-ткацкой фабрики. Время от времени он выполняет поручения: то расследует жалобы, то организует что-то. В общем, скучать не дают...
Что касается мамы,— она, как и прежде, трудится в райисполкоме. И вообще, она — удивительный человек. Всегда всем довольна. Вернее, никогда не высказывает никаких недовольств. Разве что — когда заступается за женщин. Участок ее работы — женсоветы. Чаще всего она жалеет многодетных матерей и распекает мужей.
Раз в месяц мама, словно по заведенному распорядку, получает из Реутова весточку от Веры Улыбиной: подружка мамина еще в пятьдесят первом вновь переехала в Подмосковье. Жила в Ашхабаде с самого двадцать девятого, со дня пуска текстильной фабрики, и вот уехала. Живет она там у отца. Скучно тут стало одной, без семьи. Дети выросли — разъехались, а мужа похоронила вскоре после землетрясения. Но, пожалуй, основная забота у мамы — это я. Мне уже двадцать шесть, но пока у меня даже нет знакомых девушек, и это пугает маму.
У меня, действительно, появилось какое-то равнодушие к ним. То ли слишком разборчив стал, то ли работа все мое свободное время отнимает. Иногда вспоминается Тоня. Обычно после того, как мне передают от нее привет. Случается это редко, но бывает. А приветы передает из Мары Оля, жена Чары. Чары, хоть и не значился «в списке полковых сердцеедов», но со службы вернулся с законной супругой. И ей стала любимая Тонина подружка, кудрявая Оля. Она переписывается с ней. Вот и подбрасывает мне изредка приветики из Москвы. В понедельник, как обычно, у нас в редакции планерка. Собрались в кабинете редактора. Человек восемнадцать-двадцать. В основном, недавние студенты вузов и бывшие воины. Все пишущие. Одни хорошо, другие кое-как. Балашов ходит «в лидерах». Он уже четыре года в «комсомолке». Покинул радиокомитет, но связи с ним не прерывает. Успевает и тут, и там. Эдик раздобрел. Это стокилограммовый гигант с загадочной улыбкой на мясистом лице. По-прежнему он отдает предпочтение лирике. Но увы, он все еще не закончил поэму о фламинго и, разумеется, пока что не ответил на главный вопрос жизни: почему у фламинго розовые ноги? Эдик — заведующий отделом комсомольской жизни. У него два литсотрудника: Природин — то бишь я, и недавний студент ленинградского университета Юра Рябинин. Тоже лирик. Но в отличие от Эдика пишет не о фламинго, а о скворцах. Причем эти стихи о скворцах недавно напечатал журнал «Смена». Юра принял эту публикацию довольно хладнокровно, а Эдик произнес мечтательно: «Москва, Москва, как много в этом звуке!..»
На планерке Эдик «глаголит» от имени всего отдела:
— Значит, планы у нас таковы,— говорит он, глядя на ответственного секретаря Володина, который сидит сбоку редакторского стола.— Рябинин сдаст материалы рейда по строительным объектам...
— Сколько строк? — перебивает рыжекудрый Володин.
— Триста...
— Что еще?
— Еще Природин строк двести. Завтра приезжает делегация текстильщиков Реутова.
— С ума сойти,— ухмыляется Володин.— А как с каналом?
— На канал поеду сам,— чуть тише, но значительно произносит Балашов.— Видимо, будет очерк. Вчера я встретил секретаря керкинской газеты, Бердыназара. Он такое рассказывает!..
— Отлично,— перебивает Володин и смотрит в сторону заведующего школьным отделом.
После планерки отправляемся всем скопом выпить по кружке пива. В закусочной Артабаса с полсотни завсегдатаев. Оранжевая металлическая цистерна стоит под фанерным навесом. Пивник нас знает и малость побаивается: ведь только комсомольцы могут себе позволить бестактность! Ну, например, напишут, что Артабас построил собственный дом из шести комнат на пивной пене! А такой карой ему уже не раз грозили.
— Эдик, родной мой, как живешь? — кричит он, орудуя насосом.— Подойди сюда, я сейчас. Эй, посторонитесь немножко! Не видите разве, люди ко мне пришли! Сколько вас? — опять кричит он.
— Шесть душ, Артабас! — отзывается Эдик.
— Сейчас нарисуем. Один момент!
И вот, мы стоим в холодке и, посмеиваясь над запуганным пивником, пьем пиво.
— Пугать надо — обирал и шарлатанов! — злорадствует Эдик.— Только так можно их призвать к совести.
А вообще-то это первый пройдоха. С газировки же начинал! Вот она газированная будка. Под ней мы и стоим. И стихи мои. Это я ему написал!
Юра смотрит вверх, где на фанерном щите яркими алыми буквами выведено:
Что за сироп! Что за вода!
Жажду всегда утоляет она!
Пил бы ее с утра до темна!
Жаль, что емкость не позволяет моя!
— Великолепные строки! — восклицает Рябинин.— Классика! Интересно, поэма о фламинго тоже в этом стиле?
— Стиль у меня один,— строго отзывается Эдик.— Лирический...
— Твое счастье, что милиция не разбирается в поэтическом мастерстве. Будь я милиционером, вкатил бы тебе пятнадцать суток! — говорю я.
Эдик Балашов краснеет и шмыгает носом. Кажется, я немножко перегнул. Не понравилась ему моя фамильярность.
— Сразу видно, что в стихах ты — ни бум-бум,— не слишком сердито начинает нападать Балашов.— Но хотя бы имел уважение к старшим. Почитать надо старших по должности. Нехорошо, товарищ Природин!
— Ладно, исправлюсь,— отшучиваюсь я.— А вообще-то непонятно, для чего ты сочинил такую ересь?
— Стихи как стихи! — раздражительно говорит Эдик.— Конечно, не классика... Но посмотрим — что выдашь ты! Хоть бы о реутовцах! Кстати, не забудь выяснить, в какое время прибывает московский...
— Тогда я пошел...
— Я тоже,— присоединяется ко мне Рябинин.
В редакции мы садимся за письма юнкоров. Каждое утро приносят до сорока писем на каждый отдел. Пропусти только день, не ответь авторам, и тогда вообще будет трудно справиться с потоком корреспонденции. Садимся, обрабатываем письма в очередной номер. На большинство писем приходится давать ответы. Тут банальная поговорочка «газета — не резиновая» — прямо кстати. Отбираем в печать самое значительное. Вести со строек и промышленных объектов, письма из комсомольских организаций. Жалобы оставляем на проверку. Когда их собирается в достаточном количестве, кто-нибудь из сотрудников начинает заниматься их проверкой.