Увы, образование направили так и мы, общественность.
— ... И беспросветностью этой войны. И вот на эту разбереженную душу солдатской массы пахнуло из тыла дуновение мира, затем ворвалась предательская изуверская пропаганда Ленина и компании, с разжиганием диких страстей.
Вот это — он отвердевшим, беспощадным голосом выговорил, — и узнавался прежний Гучков.
— Удастся ли разогнать эти миазмы? Но ни в каком положении веру в родину мы терять не должны. Если мы не совладаем с разрушением — Россия захиреет и замрёт.
Но это — сильно сказать, оставаясь у власти, а не банкротски с неё сползя.
— Острый кризис создан не моим уходом, он начался на другой день после создания правительства, когда оно, по выражению Шульгина, было посажено под домашний арест. Не я вызвал кризис, я только пытался ускорить его решение и положить конец маразму. Можно как угодно относиться к той правительственной комбинации, которая сейчас созревает, — или с меланхолическим скептицизмом, или сочувствовать, однако она неизбежная стадия в эволюции. Она мучительно конструируется — и мы обязаны всеми силами её поддержать, по чувству долга перед родиной.
Вздохнём, но скажем: да.
Силами присутствующих похлопали. („Шумные аплодисменты”.) Гучков отошёл, сел, обвисли плечи. А к столу выдвинулся квадратный Милюков. („Шумные аплодисменты”.)
— Мои партийные товарищи остаются в правительстве, так что, как видите, мы не хотели разорвать и покончить с ним. Я публично говорил, что могу уйти, только уступая силе. Но не предвидел, что придётся уйти, уступая желаниям моих товарищей. С чистой совестью могу сказать: не я ушёл, меня ушли.
С большой обидой. Но извечная слабость Милюкова — что он теряет контакт с чувствами слушателей, не умеет держаться на нотах человеческих, а всё — в теорию. Так и сейчас — длинно и бесцветно. Почему была верна его внешняя политика. Почему неправы противники, желавшие революции и в ней. Никакой особой царской дипломатии не было (забыл свою же речь 1 ноября) и не надо было её менять, а только — солидарность с союзниками.
— Появление в министерстве иностранных дел вашего покорного слуги был знак того, что Россия не изменит обязательствам. Этим и объяснялась радостная уверенность союзников, что революция достигла своей цели. Прежнее правительство не в состоянии было организовать страну для победы, и это явилось ближайшей причиной нашего участия в перевороте.
И — как он правильно вёл. Но как „наши собственные изгнанники” принесли извне циммервальдские теории западных социалистов. И почему возник апрельский кризис.
— Нота вызвала против меня страшнейшее раздражение. Правда, уличное движение в конце концов превратилось в овацию по адресу Временного правительства и моему лично.
Никакого чувства юмора, как всегда. И все мосты мировой политики подставлены лишь для того, чтоб оправдать личное поведение.
И как семь членов кабинета предали его. И, снова, как другие кадеты решили испробовать, нельзя ли нести тягость власти дальше. Создание такого кабинета есть и рискованная попытка, есть и положительный акт. И мы должны его поддержать.
И неужели этот растерянный профессор всего лишь полгода назад сотряс трон и общественность России? Это и могло ему удаться только в жизни раз.
Тут слово взял Шульгин — и острым взглядом выщупывал свою слишком немногочисленную аудиторию: говорить ли в полную силу?
Понадеялся, наверно, на корреспондентов: они усердно строчили наперегонки.
— Роковая ошибка была сделана в первые дни революции: был всенародный подъём, и наши полки рвались в бой: Дайте нам показать врагу, как сражается свободный русский народ!
Ну, это красноречивый зачин.
— ... Этим подъёмом не воспользовались, а сказали солдатам: ваш настоящий враг — не немец, а буржуазия. В окопах вы смотрите за офицерами, чтоб они не устроили контрреволюции, а с немцами мы справимся воззваниями. Но ответа на воззвания мы до сих пор не получили. И у нас оказались даже такие неисправимые любители немцев, которые считают, что немцы никогда не могут быть виноваты, а значит виноваты союзники. И Англия, Франция, Америка объявлены буржуазными странами, с которыми надо так же бороться, как с русскими буржуями. Мы оскорбляем союзников, что там воюют не народы, а по вынуждению правительства. Я позволю себе утверждать, что если на нашем фронте ещё некоторое время будет фактическое перемирие, а немцы будут невозбранно сражаться на Западе, — нашим союзникам придётся неумолимо порвать с нами.
И эту, весьма правдоподобную, картину описывает с увлечением, ввинчивая колющие шурупы, как он любит и умеет. У нас только и будет свету в окне, что немцы. Славянство станет удобрением для германской культуры.
— ... Или Англия и Франция не могут сдержать гнева своих народов, заключат мир с Германией за наш счёт. Да почему Германии не поменять Эльзас-Лотарингию на Польшу с немецким принцем, Литву с немецким принцем, Украину с австрийским принцем?..
И вскинув свою чуткую голову — самое эффектное место речи, увы, всего лишь в кабинете Родзянки:
— Но сегодня мы переживаем день перелома. И если эта социалистическая демократия берётся за руль государственного корабля для того, чтобы спасти Россию, — пусть знает, что у неё не два врага, один на фронте, один в тылу: буржуазия не нанесёт ей удара в спину!
Присутствующие аплодируют, включая корреспондентов, и Маклаков тоже. (Хотя: а с чего эта социалистическая демократия да справится с рулём, — она когда-нибудь за него держалась? К чему она годна?) А Шульгин — с гордостью, сочно:
— Я всегда был — по воспитанию, по традиции, по склонности — монархистом. И вот я говорю: если новое правительство спасёт Россию — я стану республиканцем! Весьма возможно, нас совсем отодвинут — и в земствах, и в местном и в государственном управлении. Но я утверждаю, что мы, буржуи, предпочитаем быть париями в России, чем пользоваться какой угодно властью и привилегиями в стране, зависящей от Германии. Если эта социалистическая демократия сейчас выведет Россию из страшной беды — она выдержит такой экзамен, какого ещё не было в мировой истории.
У едкого, но впечатлительного Шульгина бывает в речах, когда голос тронут едва не до слёз:
— Я повторяю: мы предпочитаем быть нищими, но нищими в своей стране. Если вы можете сохранить нам эту страну и спасти её — раздевайте нас, мы об этом плакать не будем.
Кричат браво и аплодируют.
При сильных словах Шульгина волнение его начало передаваться Маклакову. И хотя Василий Алексеевич эти недели всё больше разума находил в том, чтобы держаться в стороне и ни во что не вмешиваться, — а вдруг захотелось ему сейчас выступить. Он нисколько не готовился, но это ему и не требовалось. Было нечто в сегодняшней минуте. (Хотя — к кому эти речи обращены? на кого повлияют?)
А пока выступали ещё. Октябрист и член Думского Комитета Савич. Маклаков, уже настраиваясь к речи, слышал лишь пунктирно:
— ... Сила массы начинает давить на представителей ума и государственного разума... Гражданская доблесть Милюкова, который своим уходом подчеркнул... Если даже меньшевики уже клеймятся как черносотенцы... Народ находится в чаду... Будут травить и Церетели... Я надеюсь, спасение придёт теперь, как и триста лет назад, не из гнилого Петрограда...
Родзянко заметил, что Маклаков хочет говорить, но уже дал слово думцу Александрову:
— ... Новая власть — последняя историческая карта, и если она будет бита, то ничего не останется... Чтобы народ не очнулся, лишь оказавшись в кандалах, надо ему говорить правду... Даже в Китае революция совершалась под знаком национального возрождения.
Теперь Родзянко обрадованно дал слово Маклакову. Василий Алексеевич мягко, неслышно вышел туда, вперёд, сохраняя меланхолическое выражение лица и тон.
— Я — не собирался говорить сегодня. Положение ясно, диагноз поставлен, и даже средства лечения. Но вот что: каким бы языком каждый из нас ни говорил, под ним скрывается главная мысль: неужели Россия недостойна той свободы, которую завоевала”? Как Керенский, который — (осадить его, прославился чужими словами) — перефразировал старинную анафему Ивана Аксакова, воскликнувшего в минуту горя: „Вы не дети свободы, вы взбунтовавшиеся рабы!” Мысль, что Россия может оказаться недостойна свободы, которую она получила, — эта мысль заставила Керенского пожалеть, что он не умер раньше. Но для других эта мысль была не внезапно возникшим разочарованием, а только подтверждением их прежних горьких сомнений.
И губы его — не улыбались, но грустно намекали на улыбку жалости. Выговаривать „Россия оказалась недостойна свободы” — что ж оставалось от жизни их всех?
— Можно многих упрекать. А итог: Россия получила в день революции больше свободы, чем она могла вместить. И революция — погубила Россию.