Решительный удар нанесли режиму Нерона, однако, не взбунтовавшиеся преторианцы и, в особенности, уж конечно, не жалкий трусливый сенат, который собрался с духом провозгласить низложение Нерона только вечером 8 июня, когда в Риме все были уверены, что Нерон уже отплыл в Египет, а новый приятель сената, Нимфидий Сабин, купил преторианскую верность. Гораздо серьезнее было безденежье, в момент которого захватил Нероново правительство надвинувшийся кризис, и угроза безхлебья в городе, вследствие затормозившегося африканского подвоза. Первое лишало возможности столковаться и сторговаться с войсками. Второе ударило по самому чувствительному нерву императорской власти: по министерству народного продовольствия, префектуре анноны, первенствующая роль которого в системе римского цезаризма была уже освещена на страницах этого сочинения (см. том II). Народ, в судьбе Нерона, был все. Потерять точку опоры в народе для него значило пропасть. Как только цезарь не смог оправдать главного своего назначения — держать Рим сытым, — популярность его зашаталась. Анти-неронианская партия усиленно раздувала недовольство, искусно пускаемыми в чернь слухами — вроде того, будто подвоза хлеба нет оттого, что торговый флот занят перевозкой песка для арен в императорских цирках. Рим голодал и был в брожении. Точка народной опоры ускользнула из-под ног цезаря, — как мы видели и еще увидим, только на одно мгновение, потом она вернулась на свое обычное место, но уже поздно, рокового мгновения было достаточно, чтобы цезарь пал и умер.
Все дальнейшее, что мы знаем о падении и гибели Нерона от Светония и Диона Кассия, полно неправдоподобия, противоречия и, переплетая малую долю возможной истины с гирляндами красивых вымыслов, осталось на старинных пергаментах как будто исключительно для авторов исторических романов, мелодрам, опер и страшных феерий.
Извращенный ум Нерона продолжал, однако, подсказывать ему только шутовские мысли: одеться в траур, держать в этом виде речь к народу, употребить всю силу своего артистического таланта, чтобы вызвать сострадание и вымолить себе прощение за прошлое, или, по крайней мере, коли не вывезет кривая, то, за неимением лучшего, выпросить хоть префектуру в Египте, своей вотчине.
Разумеется, кроме дурацких мер и планов, сохранившихся в памяти враждебных анекдотистов, или, быть может, ими же сочиненных, брались и другие, более практичные. К ним принадлежат перевооружение матросов Мизенского флота в пехоту, удаление от должностей обоих консулов и принятие принцепсом консульских обязанностей на свою особу, попытка получить от городских триб вторую присягу, внутренний заем у господствующего класса деньгами и рабами. Имения Гальбы в Риме и Италии были конфискованы (Гальба сделал то же с имениями Нерона в Испании и, прибавляет Плутарх, находил больше покупателей), его вольноотпущенники взяты под арест, и почему-то, сгоряча, чуть не казнили дочь его поверенного Т. Виния, которую последний, не без труда и не дешевой ценой, выкупил у Тигеллина. Одно время цезарь думал выступить сам во главе экспедиции против мятежников, но передумал и назначил главнокомандующим Петрония Турпилиана (а в товарищи ему, может быть, Рубрия Галла), — весьма почтенного генерала, в выборе которого не ошибся: Петроний Турпилиан остался верен Нерону до конца дней его, нового правительства не признал и пал одной из напрасных жертв, которыми Гальба окровавил первые дни своей власти, возбудив — именно казнью этого Петрония Турпилиана — всеобщее неудовольствие.
Но меры принимались Нероном наощупь, точно слепой искал выхода из комнаты и не находил в стенах двери. Окруженный струсившей дворней, которая трубила ему в уши всякие страхи и подстрекала его к самоубийству; покинутый Тигеллином, который нашел время удобным, чтобы скрыться со сцены, умыв руки — будь мол, что будет, а моя хата с краю; захваченный натиском и нашептываниями Нимфидия Сабина, который, ведя свою интригу, уговорил цезаря заключиться в укрепленном замке Сервилиевых садов, где проживал он с эпохи Пизонова заговора, не показываться, следовательно, народу и отрезаться от мира германской стражей, а сам волновал преторианцев и распускал слухи о предстоящем бегстве Нерона в Египет; — Нерон метался с беспомощностью именно актера, внезапно брошенного в необходимость быть политиком и полководцем. Сейчас он приказывал одно, через минуту другое, — и никто не понимал и не знал, чего же слушаться, и, видя растерянность государя, все терялись еще больше, а он, под бременем всеобщего смущения, обратно заражаясь им, по актерской своей впечатлительности, особенно восприимчиво, одурел, ослабел, утратил присутствие духа... В конце концов он мог бы, если не сопротивляться, то, в самом деле, хоть бежать. Флот, еще верный ему, стоял в Остии, на дороге к которой он жил, а в Египте Нерона ждали верный его приверженец Тиберий Александр, расположенное к нему население и деньги иудейской общины, с которой двор Нерона был в наилучших отношениях. Но Нерон «промямлил» и эту легкую возможность. Он впал в ту же самую латинскую «прострацию» — внезапную апатию, которая раньше беспричинно губила его врагов — Пизона, Вестина, которая впоследствии, после битвы под Бедриаком, покончила совершенно беспричинным самоубийством с его бывшим другом, учителем виверства, соперником в милостях Поппеи и вторым его преемником на троне, блестящим и разочарованным скептиком Отоном... Анней Серен (см. том II), Пизон, Нерон, Отон, Петроний, Сенека, Трезеа, несмотря на всю разность своего положения, образа жизни и убеждений, все — в конце концов — люди одного и того же внутреннего склада, негодные для борьбы, которая могла быть для них успешна только в кратковременных вспышках неврастенической энергии, но, в затяжной форме, несла неврастеническое же переутомление и такую скуку, такое отвращение к жизни, что им предпочтительней становилась даже сама смерть. Нерон написал свою речь, — по смерти его нашли ее черновик; приближенные указали, однако, императору, что его затея, может быть, и прекрасна, но только ему, с речью этой, не дойти до форума, потому что народ разорвет его в клочки. Ну, если так, значит, делать нечего. Завтра бежим в Египет! Он лег спать. Проснулся ночью: он один, стражи нет, мародеры грабят его спальню. Он убежал из дворца, стучался то к тому, то к другому, — двери всюду наглухо заперты, ниоткуда нет ответа. (Значит, однако, не так уж было страшно выйти на улицу, как его запугивали: народ не разорвал его в клочки). Он возвращается, хочет убить себя, зовет (через кого?) с этой целью гладиатора Спикула, блестящего бойца, одну из первых знаменитостей амфитеатра. Все приближенные бегут от него. Никто не хочет наложить на него рук и избавить его от жизни, а кто-то из разбежавшейся прислуги украл из спальни его золотой ковчег с убийственным ядом из лабораторий Локусты.
— Да что же это? — кричит он, — неужели у меня нет ни друга, ни недруга? (Ergo ego, inquit, nec amicum habeo nec inimicum?)
Он снова уходит, одиноко блуждает по улицам. (Опять Нерон на улице и не боится народа, — совершает такую же беспрепятственную предсмертную прогулку, как недавно казненный им Пизон.) Хотел броситься в Тибр, но струсил и побрел обратно во дворец. Вокруг него — пустыня. (Все — «пустыня» и все в ней новые люди!) Наконец, вольноотпущенник Фаон, сжалившись над цезарем, предложил Нерону свою виллу, расположенную между дорогами Саларийской и Номентанской, у четвертого верстового столба на соединявшей их Via Patinaría. Reumont думает, что это та самая вилла, остатки стен которой были найдены в XIX веке в местности, известной под названием Le Vigne (Виноградники).
Это предложение естественно и понятно. Раз во дворце, хотя бы и сильно укрепленном, стало небезопасно, Нерон конечно, должен был укрыться куда-нибудь в Кампанью. Но маршрут бегства престранный: для того, чтобы попасть с Остийской дороги на Via Patinaría, Нерон должен был проскакать весь Рим насквозь и — в том составе — неизбежно мимо бунтующего гвардейского лагеря. Зачем понадобился этот долгий и сложный риск, — уразуметь мудрено. И если уж понадобился, то почему было не сделать его окружным путем по Кампанье?... Дальше начинается уже голая мелодрама, придуманная уличной сплетней, до которой так охоч Светоний, риторами, которых эффекты так любит Дион Кассий, и, по всей вероятности, также христианским усердием и благочестием, цветы которых позаботился вплести в легенду Ксифилин — придуманная для того, чтобы поражать впечатлительные умы ужасом «смерти нераскаянного грешника».