— Виновата, господин мой… виновата… смилуйся…
Иван сдвинул брови; голубые глаза его сверкнули, как у сокола, и медленно вымолвил он:
— Больно ты робка, царица Мария; сейчас и испужалась. А и страшен я, впрямь страшен, и речь твоя впору сенной боярышне, а не русской царице. Ну да пошто я разбушевался? Хорошо покорную жену иметь, во всем воле супруга и господина своего послушную. Такова была и моя покойная царица-голубушка, царство ей небесное…
Он вздохнул, задумался и вдруг резко сказал:
— Ступайте все. Оставьте нас с царицей. И ты, царевич, ступай: негоже тебе мать было покинуть.
Царевич растерянно собрал самострел, колчан и стрелы и, пятясь, вышел. Ушли боярышни и сенные девушки, покинув пяльцы с начатыми затейными работами; опустела светлица, и царь остался вдвоем с женою.
Он внимательно взглянул на Марию, и она показалась ему пригожею.
— Сядь, — сказал он ей уже совсем ласково, — покажи: многонько ли нашила своим усердием?
Царь рассматривал ее рукоделие, вернее, рукоделие сенной боярышни Дуни, потрогал одною рукою жемчуг и золото шитья, другою ласково обнял Марию за шею.
— Детей видела? — спросил он.
И опять пугливый взор метнулся на него и тихо прозвучал робкий голос:
— Видела, государь.
— Здоровы все?
— Будто здоровы, господин мой…
Иван отдернул руку от шеи царицы.
— Будто… будто… А я тебе сказываю: нездоровы! Ваня здоров, а Федор глядит грустно. Здоров Федор по-твоему, а ну, скажи?
— Не ведаю, государь…
Она совсем уже готова была разрыдаться.
— Ноне глядел я: царевичу Федору три года, а ростом он мал, телом тучен, лицо ровно бы надуто, вспухло… и очи несветлые… Царевны здоровы, храни их Господь. А я боюсь: как Митя помер, так боюсь. В те поры царица моя, голубушка, ангел, плакала, убивалася… Надо ее денно и нощно поминать. А ты о ней молишься? О царице моей, сгубленной ворогами?
Мария подняла на него печальные глаза и промолчала. Только уголки губ ее задрожали. А Иван продолжал, не обратив внимания на этот взгляд:
— Молиться надобно тебе за нее завсегда, Мария. Завтра же повезу тебя к угоднику Сергию. Усердней молись. Та была кроткая, как агнец Божий; сирых, убогих наделяла; а как хоронили ее, голубушку, божьи люди не хотели и милостыню принять, — так весь день и отпостились и отплакали, за гробом вместе с нами идучи. А ты веры поганой до сей поры была; тебе век надо тот грех, хоть и невольный, замаливать. А и то размыслить ты должна, Мария: взял я тебя за себя, царицею поставил, дабы ты была истинною матерью детям моим, а ты разве им мать? Столь ты много возлюбила царевича казанского и столь мало заботы имеешь о детях моих.
Он встал. Встала и Мария. В голосе ее звучали слезы:
— Виновата, государь мой… не гневайся…
— Пещись[8] о детях, пещись о детях, — подсказал царь.
— Пещись о детях, — покорно повторила Мария.
Иван покачал головою, вздохнул и тихо, точно прощая, поцеловал царицу в лоб.
— Да ты уж и плакать готова? — сказал он. — Не плачь; завтра приду. Слез не терплю. Эх, кабы ты хотя самую малость была б схожа с покойницей!
Он пошел к двери, потом обернулся и сказал брюзгливо:
— Красотой-то ты взяла, что говорить; пришлю ноне тебе новое ожерелье, с зернами уродоватыми да лалками на поднизях. Носи. Я его, то ожерелье, для Катерины, польской королевны, берег; для того, что очень хотел ее за себя взять, да обманул меня, вишь ты, поганый Жигмонт,[9] замуж ее выдал. А сказывают, пригожа, куда как пригожа была… Зато я тебя и взял. Погоди, Жигмонт, припомню я тебе Катерину!
Он ушел, а Мария опустилась на скамью и закрыла лицо руками. По тонким пальцам ее катились крупные слезы. Что она могла ответить ему? Могла ли сказать, что она еще дитя, что не под силу ей воспитывать пасынков и падчериц, из которых старший, Иван, был всего на пять лет моложе ее? Могла ли она рассказать ему, что этот самый Иван при встречах с ней косится на нее, как волчонок, а раз, когда она хотела его погладить по кудрям, укусил ее за палец? Могла ли она сказать ему, что сердце ее изболелось на чужбине, что чужды ей все обычаи московские, что ей больно, когда бранят ее прежнюю веру, а еще больнее, когда он, ее муж, вспоминает свою прежнюю царицу и корит ее, что не похожа, дескать, она на покойницу… Да что царицу — польскую королевну вспоминает…
Вбежала верховая боярыня Марфа Ивановна Бельская с постельницей Настасьей Васильевной Блохиной, вбежали сенные боярышни и затараторили, ахая и охая:
— Ахти, мы, бедные! Пошто государыня царица плачет? Аль государь царь был немилостив? Али чем его разгневала? Сказывали мы тебе, матушка-царица, негоже с самострелом да с царевичем тешиться… лучше б дурку-арапку позвала, али гусляра, али попугая бы мы тебе из сада принесли…
Вдруг из соседних покоев выбежала запыхавшаяся боярыня и закричала, махая руками:
— От государя великого засылка-поминка[10]…
— Радуйся, государыня царица, радуйся! Гляди: ларец…
— А в ларце что — подивись-ка!
Толстая боярыня осторожно надела на шею царице ожерелье, все из жемчуга «с лалками на поднизях».
— А и пригожа ж ты, государыня царица, до того светла лицом, что глядеть боязно: ослепнешь! — взвизгнула Дуня.
Царица метнула взгляд на боярыню Бельскую:
— А… а пригожее я… покойной царицы Анастасии, боярыня?
Женщины смутились. Царь слишком чтил память покойной царицы, и им казалось опасным высказаться не в пользу ее. Только одна Дуня легкомысленно и угодливо крикнула:
— Где ей до тебя, государыня, да ведь и долгонько хворала она… а в хворой какая краса?
Лицо черкешенки просияло.
— Царство небесное государыне царице Анастасии и многие лета государыне царице Марии! — сказала боярыня Бельская.
Царица, улыбаясь, встала.
— Завтра государь велел к Троице ехать, — сказала она решительно. Ноне с вечера мне большой наряд достаньте… да получше: лалок, камней, жемчугу побольше, чтобы ровно на иконе сияло. А теперь спойте песенку…
Сенные девушки сели за пяльцы, а Дуня затянула:
Уж как на дворе погодушка
Распогодилась…
А как ехал мой милой,
Под ним конь вороной,
Вороной, не гнедой,
С гривой долгою…
Другие девушки подхватили:
С гривой долгою,
С гривой шелковою!
Однообразно тянулось время в светлице за пяльцами до вечера.
Когда зажглись на небе звезды, постельницы проводили царицу в опочивальню.
Светил в опочивальне теремчатый фонарь о девяти верхах; сквозь слюдяные оконца просвечивал тускло огонь, и расписные травы и птицы разноцветные, казалось, оживали. Постельница Блохина чесала царице косы на ночь.
Мария встала. Длинные косы зазмеились у нее по плечам.
— В постельку пойдешь, матушка? Дай под локотки поддержу, — угодливо заговорила постельница.
Мария покачала головою.
— Спать не хочется, Васильевна.
— Так, может, сказочку рассказать аль мать Агнию кликнуть? А то сбитеньку сладкого принести? От сбитенька-то душенька распарится, по косточкам сладость пойдет…
Но Мария отстранила ее рукою и молча подошла к окну, распахнула завесу, отворила створки и высунулась в окошко по пояс. Ее охватила прохлада осенней ночи. В ясном небе мигали звезды, и Сажар[11] был ярче всех. Все семь звезд его, казалось, готовы были пролиться золотыми каплями на землю.
Блохина говорила:
— Что, матушка-царица, на Сажар-звезду загляделась? Та звезда надо всеми звездами звезда; ишь как горит! Как она светит — охотник зверя найдет, Сажар ему поможет. Медведя тоже Сажар бережет, сон на него нагоняет на всю зиму, чтобы не так тошно было косолапому при стуже да при пустом брюхе в берлоге лежать. Нагляделась я, чай, поди, матушка-царица, на звездочки Божьи; дай оконце закрою: не ровен час стужей зазнобит, хворь прикинется.
Но царица опять отстранила ее.
— Не тронь; слышишь, как из сада духом хорошим несет? Базилика, да иссоп, да богородицына травка… не тронь…
Она оперлась головою о косяк и застыла.
Внизу, в траве, ковал кузнечик; в кустах зашевелилась и пискнула птичка; где-то тихо и жалобно тявкала собачонка; шелестели листья деревьев тихо и жутко-тревожно, и ветки рябины казались черными, призрачно-таинственными; а вверху плыл золотой рожок месяца.
И вдруг внизу распахнулось окошко, и в темноту и тишь ворвались дикие крики, визг, вой, грохот, безумие дикого, буйного веселья. Слышно было, как звенели накры,[12] и заливались сурьмы, и дребезжали гусельки звончаты; слышались взвизгивания пьяных голосов и дробное притоптывание множества ног. Вырывались звуки бесшабашной песни:
Кума тарара,
Не съезжай со двора!
Съедешь, потужишь,
Домой не угодишь!
Голоса неслись из покоев царя. Мария схватила постельницу за руку.