Голоса неслись из покоев царя. Мария схватила постельницу за руку.
— На что ты глядишь, государыня? Дай закрою окошко!
— Что там, Васильевна, у государя в хоромах?
— Пирует государь, тешиться изволит — знамо что, матушка-царица.
Еще и месяца нет, как была свадьба, и царь уже пировал без нее, а она, которую он выбрал одну во всем свете, сидела одиноко в темной опочивальне.
Мария оглянулась, посмотрела на пышный большой наряд, разложенный на скамье к завтрашнему дню. Она так обдумывала его еще час тому назад, так заботливо выбирала летник, шубку, головной убор — корону с платком затейной работы и красоты несказанной, и вдруг все стало ей тошно, немило.
Опочивальня точно тонула в полумраке. Тускло светил фонарь; тускло светили лампады перед иконами в дорогих окладах. Было грустно, было невыносимо грустно и одиноко на душе.
Внизу, совсем близко, послышался смех. Мужской голос говорил:
— Иди, смиренница, иди, перед его царскою милостью попляшешь…
Прозвучал женский смех и оклик:
— Иду, окаянный! И куда только, на ночь глядя, тащишь, бесстыжие твои глаза?
Мария захлопнула окно и задернула занавес. Она вся затрепетала от душевной боли, обиды и негодования и сказала упавшим голосом:
— Разуй меня, Васильевна.
Постельница взяла протянутую ей маленькую ножку в шитом жемчугом сапожке, и царица вдруг топнула этой ножкой и закричала высоким, дрожащим от злости голосом:
— И я хочу на тот пир, Васильевна! И я плясать умею, да еще как плясать-то!
И, подняв руку, вся изогнулась она и приготовилась плясать, заливаясь злым, болезненным смехом.
Блохина с ужасом схватила ее за руки.
— С нами крестная сила, матушка-царица, с нами крестная сила! Экий срам-то… И от Бога грех перед Божьими иконами благочестивой царице бесовским плясом и плесканиями ручными тешиться! Крестись, царица-матушка, и чего захотелось, Господи!
Она почти на руках снесла ее на кровать, раздела и покрыла одеялом. Мария смеялась…
Змеею вползла в опочивальню мать Агния и стала на колени на приступке кровати.
— Сотвори молитву, благоверная матушка-царица… дай я умою святою водою… дай прочитаю молитву…
Мария открыла очи; с ненавистью заглянула под черную шапочку матери Агнии; потом поднялась гибкая рука и опустилась на щеку старицы. Старица не пошевелилась, а продолжала еще смиреннее:
— Прочитай молитву «Да воскреснет Бог», благочестивая государыня царица…
В ответ ей из-под полога послышался тоненький детский плач…
Был ноябрь 1564 года. В мрачной полутьме храма Михаила Архангела мигали бесчисленные желтые огоньки свечей и лампад. Шла служба, двигались молчаливые тени монахов; неслышно ступая, оправляли они лампады, тушили обгоревшие свечи; из алтаря слышался медленный, проникновенный голос архимандрита.
В волнах кадильного дыма, за особою завесою — «запоною» стояла на коленях царица Мария. Три года прошло с тех пор, как она принимала самовольно казанского царевича и плакала о том, что царь Иван тешился пирами. Эти три года не прошли для нее даром. Теперь она не была уже ребенком; она сильно похудела; лицо ее осунулось, а в глазах вместе с затаенной печалью появилась суровость.
В марте у нее родился сын Василий, а через пять недель его пришлось принести сюда, в этот храм, в маленьком гробике, и схоронить рядом с предками московского царя.
Мария не могла забыть крошечного существа, придавшего ей смысл жизни всего на пять недель, а через пять недель угасшего.
Ходили синие волны кадильного дыма, ходили и колебались; колебалась алая запона. Царица Мария лежала ничком на ковре, и руки ее были мокры от слез; мокр от слез был и ковер. О чем она плакала? О чем и кому молилась она? Просила ли она Бога русских, Христа, или просила прежнего своего заступника пророка Магомета?
Маленький гроб там, рядом с сумрачными большими гробами русских царей, стоял так сиротливо, так трогательно, и мальчик, спрятавшись под его крышкой, лишил ее навсегда надежды на лучшую долю. Крошечное существо было сыном могучего грозного царя, который со дня рождения его стал с нею как будто очень ласков; теперь она превратилась вновь в разряженную, раззолоченную куклу, которая не играла никакой роли в жизни царя, ее господина. А жизнь связала их крепкими путами.
И лежала она на полу церкви, и прислушивалась с тоскою к возгласам священника, и плакала, и говорила не то Христу, не то пророку Магомету тихим, скорбным шепотом:
— Нет сил терпеть… нет сил… смерть мне пришла… Возьми меня к себе, мое дитятко… Вася, Васенька мой!
И вдруг громко зарыдала царица. В толпе боярынь, окружавших ее, произошло смятение. Охали и ахали боярыни:
— Убивается как матушка-царица…
— Пошто убиваться? Никто, как Бог…
— А ты, матушка-царица, отслужи молебен аль закажи, какому угоднику помолиться.
— Обопрись на меня, сестрица, — услышала Мария тихий голос, обопрись. Послушайся меня, закажи вышить пелену в храм Зачатия святой Анны ради чада рождения… оно помогает… сына пошлет…
И тихий, проникновенный голос княгини Ульяны зазвучал скорбью, мольбою и нежностью:
— «Владыка, Господи Боже Вседержатель!..»
Вдохновенный голос переходил в шепот. Царица, обхватив шею княгини Ульяны, плакала у нее на груди, повторяя бессвязно:
— О, Господи… О, Господи… я не умею молиться…
И было мятежно, смутно у нее на душе, а княгиня с голубыми глазами и кроткой улыбкой осторожно поддерживала ее, как больного ребенка. Она молилась вслух тихо и вдохновенно, скрытая от людских глаз алою запоною:
— «Иже будет то чадо утешением души рабы твоей, Господи, и жезл старости ее… дай нам, Господи, по Своей благости!»
Обедня кончилась; потайно, сокрытую сукнами, под опущенным покрывалом увели плачущую царицу из церкви. С паперти стрельцы уже гнали народ. Оставались только убогие, калеки, юродивые, которым царский милостынник бросал деньги.
Как пчелиный рой, гудели голоса нищих, гнусавые, жалобные, полные вековечной муки и унижения:
О, Господи, Господи, Спас милостивый!
Услыши, Господь Бог, молитву мою,
Молитву мою неправедную…
Сошли Ты мне, Господи, грозных ангелов…
Они протягивали увечные руки, кланялись до земли, показывали обрубки вместо рук, гноившиеся глаза и стонали:
— Подай, матушка-царица, милостыньку…
— Подай, государыня.
Звонили колокола; гудел оттесненный стражей народ, приветствуя царицу издали.
И уже собиралась Мария занести ногу в дверцу колымаги, когда увидела впереди толпы знакомое молодое лицо, почти безусое, с большими голубыми глазами, оттененными длинными ресницами. Это было лицо юродивого, к которому так не шел богатый княжеский наряд — бобровый околыш шапки и бархатный раззолоченный опашень. Глаза были широко раскрыты и смотрели на Божий мир с жутким любопытством, а губы улыбались не то скорбно, не то радостно. И заметив, что у царицы понуро опущена голова, он не выдержал, пробрался к ее возку и, вопреки обычаю, ласково заговорил:
— А ты опять плачешь, сестрица? Не плачь… я скажу брату: утри ей слезки, Ваня, утри!
Колымага закачалась; лошади дернули и увезли царицу от брата царя, князя Юрия Васильевича.
Народ густою толпою повалил с паперти. Громче запели Лазаря убогие…
Солнце красным шаром вставало над Москвою; туман еще не успел рассеяться, и в тумане солнце казалось тусклым пятном; от него расходились холодные, негреющие и такие же тусклые лучи. Снег скрипел под ногами; в густой толпе, валившей на площадь, виднелись праздничные цветные шубки боярынь и боярышень; мелькали бобровые, собольи и куньи опушки их шапочек; переливались на зимнем солнце яркие одежды именитых бояр среди сермяжных кафтанов, полушубков и лохмотьев простого народа, и казалось, будто на белом блестящем снегу кто-то раскинул разноцветные диковинные цветы.
Было воскресенье. Звонили колокола собора Михаила Архангела; им отзывался башенный бой фроловских часов, а вслед за ними залились немолчным веселым звоном колокола множества московских церквей, и вся Москва загудела тысячами серебряных голосов… А снег горел, искрился и хрустел под ногами. Мороз крепчал. И в красноватом свете зимнего солнца купола церквей, вышки расписных теремов горели как жар.
Князь Юрий Васильевич, брат царя, замешкался на паперти. Он любил сам раздавать милостыню; на Москве среди народа шла за ним кличка «Божий человек». И в самом деле выражением своих голубых глаз он был похож на юродивого Ивана, по прозванью Большой Колпак, ходившего зиму и лето в посконной рубахе, с веригами, босиком, в большом валяном колпаке.
Иван Большой Колпак сидел на паперти, поджав ноги и выставив деревянную чашку для подаяния.