Однажды, слушая какую-то жалостливую книжную повесть, разревелся навзрыд Святослав. Оттолкнула его бабка, глаза, как ножи, сверкнули.
— Сердце твое из теста, как у отца. Уходи! — и замахнулась посохом.
Но вдруг привлекла княжича, обхватила голову сухими ладонями и горячо зашептала:
— Ты разрубишь клубок Сварогов, ты будешь великим князем над всей землей русской. Хочешь?
У нее тряслись щеки, глаза будто пронзали насквозь. Святославу было страшно. Бабка дышала ему в лицо:
— Изгони жалость из сердца и напитай его хитростью.
Она откинулась в кресле и заговорила громко и зло:
— Измельчал наш род после пращура твоего Ярослава Мудрого. От сынов его, земли меж собою разделивших, смуты пошли. Ярослав Мудрый десять иноземных государей оплел родством и всю землю нашу в кулак зажал. Не мечом, не удалью — хитростью да ясномыслием. Ненавистен он мне и люб за это… Князья наши — недоумки, — гневно застучала бабка посохом, — друг из-под друга уделы рвут, завистью обросли. В чужой мошне им и дыра золотом кажется… Ты прочтешь все книги, которые знал мудрый князь Ярослав, ты узнаешь все тайны, которыми владел он. Ты будешь воевать мечами врагов твоих, торговать их товарами.
И снарядили вскорости Святослава в Киев, к монастырским книгознаниям.
Отец сказал бабке:
— Если хочешь рыбу плавать учить — не бросай ее в кипяток.
Бабка только отмахнулась.
На прощанье перекрестила внука троекратно и спрятала на его груди мягкую ладанку, в которой вшит был корень белой озерной лилии — одолень-травы.
Произнес княжич заклинание, как учила бабка:
— Одолень-трава, одолей мне горы высокие, долы низкие, озера синие, леса темные. Спрячу я тебя, одолень-трава, в ретивом сердце во всем пути, во всей дороженьке.
С тем и отправился в путь…
Не исполнилось бабкино предсказание, не помог и корень одолень-травы. Не стал Святослав великим князем и вряд ли станет им когда-нибудь.
Все казалось простым и ясным, пока был княжич юн, пока проводил свои дни в книжных клетках монастырских. И думалось ему, что нет жизни завидней этой.
Не срубить дом без бревен, не скопить ума без чтения книжного. Краса воину — оружие, кораблю — ветрила, мудрому — книги. Как студеный ключ в жаркой степи, утолят они жажду разума твоего. Постигнешь ты обычаи народов древних и новых, кто жил, когда и зачем ты на свете есть.
А зачем ты на свете есть?
— Не затем ли, чтобы красу разума человеческого постигнув, научить других увидеть ее? Не затем ли, чтобы став великим, помочь другим стать великими? — поучал отец Феодор, наставник детей княжеских в Печорском монастыре.
У него было сухое маленькое лицо и синие, как у ребенка, глаза. Волосы всегда всклокочены и спутаны. Говорит он то громко и торжественно, подняв со значением сухой палец, то взволнованно и быстро, понизив голос до шепота.
— Птицам свои песни даны, людям свои дороженьки. Жил в давние поры греческий воитель Александр по прозванию Двурогий. Полмира покорилось ему. Но пришел он однажды в страну рахман-праведников, послушал их смиренные речи и сказал:
— Просите, что хотите, и дам вам.
— Дай нам бессмертие, — сказали они.
— Этим не владею, потому что смертен есть.
И сказали рахмане:
— Так почто же ты, смертный, столько ратуешь? Все равно, умерев, все свое другим оставишь.
Отвечал Александр:
— Не взволнуется море, если не дохнет ветер. Бессилен человек, только о небесном помышляя. Если бы все один нрав имели, празден был бы весь мир: по морю бы не плавали, земли бы не делали, детей бы рождения не было.
Александр в пятнадцать лет покорил полмира.
Святослав в пятнадцать лет потерял все, что имел. Отец его, достигнув наконец стола черниговского, скончался, не успев сына уделом наделить. И остался княжич без дома, без княжества.
Только по милости дядьки своего Игоря, правителя новгород-северского, получил во владение захудалый городок — Рыльск. И во всем теперь от Игоря зависим.
Перепутаны нити судеб людских. Где она, его дороженька?
ТАЙНЫ БЕЗЪЯЗЫКИХ МАСТЕРОВ
Зачудесил Самошка-кузнец. Прошел слух, что купил он бычка годовалого, привязал к своей кузне и поит его ночами плавленым железом заместо воды.
Слух полз из улицы в улицу, будоража любопытство, сея тревогу. Как ком, который катят по талому снегу, обрастал он новыми присказками и небылицами. Уверяли, будто бы у того телка глаза угольями горят, а из ноздрей пламя пышет. Был Самошка самым, известным человеком в городе. И больше не за руки его золотые — такого умельца поискать на Руси — за жизнь потешную любили старика. Уж коли вынудит что — на три года смеху.
Днями набрел на его кузню бродячий гусляр. Собою высок и костляв, белая борода легла до пояса. И будто растет она из самого рта — губ не видать. Дугой согнулся, пролезая в низкую покосившуюся дверь. Шагнул через порог, пошевелил лохматой бровью и снял пушистую рысью шапку:
— Мир вам и честь, люди добрые.
Самошке не до гусляра. Приклонившись к наковаленке, мелкой дробью отстукивает молоточком по рукоятке меча, легонько ее поворачивая… Особый у кузнеца меч, синеватый цветом. Сталь эту сам кузнец размыслил. Чего только не добавлял в нее: и глины, и муки ржаной, и сажи, и еще всякой всячины.
Сыны Самошкины — в косую сажень детинушки — подкатили гусляру корявый чурбан:
— Милости просим, — и отодвинулись молча в сторону.
Сам кузнец скинул рукавицы, отер о фартук потные ладоши и тоже пристроился на чурбане. Сказал гусляр, что есть у него дело до самого князя Святослава. И все выспрашивал о князе: каков он и как о нем народ судит.
Самошка от чистой души поведал:
— Хорош — не хорош, а все равно — господин. Ты его хоть медом обмажь и в патоке изваляй — сладок не будет.
— Крут? — нахмурился гусляр.
— Да нет. Ни спеси у него, ни тиранства, да молод еще и не сведущ в людях. — И, голос понизив до шепота, добавил, словно о страшной беде поведал: — С изъяном князек наш.
— Как так?
— Монахов у него полон двор — книги переписывают. Скоморохов, как бояр знатных, потчует.
Гость довольную улыбку в бороде спрятал.
А Самошка помрачнел, озлился.
Где такое видано, чтоб землею правили скоморохи.
— Меч, а не гусли — земле опора! — Поднял откаленный меч, потряс им в сердцах и воткнул в землю. Синим пламенем полыхнула сталь в отсветах печи. Рукоять меча змеистым бронзовым узором увита, серебром и чернью окована.
Залюбопытствовал гусляр:
— Затейливо.
Самошка оживился. Завздыхал.
— А вот восточному булату — не соперник. Их сабли легкую кисею на лету секут и железо рубят. Говорят, что те мастера все без языка — потому и секрет их проведать никто не может.
— О том не знаю, — отозвался гость. И прибавил в раздумье, пошевелив сердито бровью: — Не по нашим обычаям их мастерство. Сказывают: от того крепок булат, что людскою кровью пропитан.
— Неужто?
— Хвастал в Киеве торговый восточный гость про тайну тамошних мастеров. Будто бы нужно калить меч, пока он не вспыхнет, как солнце в пустыне, а потом вонзить его в тело живого раба. И будет меч цвета царского пурпура…
— Вот душегубы! — Самошка даже привскочил. — Истинно, нехристи. Живую душу — мечом раскаленным!
Ушел гусар, заронив беспокойство в сердце кузнеца. Как ни ругался он, о тайне булата думать не переставал. Увидел, проходя по торжищу, бычка годовалого и подумал: «Зачем нехристям человечья душа? Взяли бы животину — еще куда ни шло»… И решил вдруг Самошка сам испробовать восточный секрет.
У кузни его с утра торчали любопытные: кто привел коня перековать, кто санный полоз наладить, кто и просто так.
И все на бычка косятся: телок как телок — сено пощипывает, пьет водицу. Только подойти к нему боязно — вдруг огнем полыхнет.
Кричит Самошка на них, гонит из кузни, даже дверь стал запирать на засов. Да разве от чужого глаза укроешься?
Может быть, не кончилось бы для Самошки добром это любопытство, но всполошила, встревожила Рыльск другая весть. Все больше и упорней стали поговаривать о походе на половцев.
Судили по-разному, не поймешь: то ли половцы напали на ближние земли, то ли наоборот.
Как бы ни было, а новость весь город всколыхнула, заставила забыть о Самошке. Не до него.
А кузнец, заперев кузню, не пропускал ни одного молебна в храме. Расчесанный, одетый будто к празднику, был тих и смирен.
Постились и сыны его.
— Без торжественности в душе не свершишь великого, — негромко поучал их Самошка.
Как-то под утро, когда таяли звезды от дыхания теплой весенней зари, кузнец разбудил своих сынов:
— Пора.
Больше ни слова не было сказано.
Не выходили из кузни до вечера.