— Так ведь Бога — не диавола.
— Коли не дано, значит, грех любопытствовать.
В карих глазах Артамона Сергеевича сияли смешинки, но смотрел он так, будто из глины лепил. И грудь — Боже ты мой, и бедра. Наталья Кирилловна зарделась, опустила глаза, но речь благодетеля текла размеренно, учительно.
— Бог создал человека голеньким, а мы в одеждах. Какой кортель на тебе, да с вошвами... Ну, подними глазки-то!.. Вот так. Господь Бог, Наталья, дал человеку разум. Разум, как и вся Сила Небесная, невидим, но через него человек познает себе на удивление и на великую пользу полноту Божьего Творения. Господь благословляет познающего, и горько Ему, Свету и Миру, когда мы содержим свой ум в лености, в небрежении... Сокровенное у Господа не запретно, но хранимо до времени... Может, для того, чтобы не напугать... Вот и мне пришло время поговорить с тобою о деле важном и наитайнейшем.
Наталья, не шевельнув бровью, глянула на благодетеля одним глазом и тотчас опустила веко.
— Отучи себя. Бога ради, от подобного взора! — Артамон Сергеевич даже руками всплеснул. — В Тереме малостей нет. Поглядишь этак, скажут — у неё заговор.
Наталья сглотнула, шея у неё дёрнулась, вытянулась, точёные щёчки пылают, уши пылают. Высокая, и грудью высокая, в талии — тростиночка, а в бёдрах — пышность. На такую деву и смотреть-то искушение и соблазн.
— Хочешь царицею... быть? — спросил Артамон Сергеевич, и на «быть» у него воздуху не хватило.
Девушка подняла тяжёлые тёмные ресницы, в чёрных сияющих глазах её стоял смех.
— Хочу!
Артамон Сергеевич перекрестился.
— Тогда давай потрудимся. — Сел, указал на кресло, в котором сиживал царь. — Одним глазом, поднимая лишь веко, никогда и ни на кого, даже на обидчика, тем более на слуг — не смотри. Забудь, что этак глянуть умеешь. Слуги, даже самые ничтожные, обиды свои таят до гроба. Но и у них бывает час торжества. Любви ни у кого не ищи, это принимают за слабость, но позволяй — это уж сколько угодно — любить себя. Для этого приветливых глаз достаточно... А теперь ну-ка посмотри, чтоб ласковая твоя душа была видна.
Наталья подняла веки.
— Умница. От смущения лепее получилось. Вот и не забудь, что было у тебя в сердце. А теперь — пройдись.
Наталья снова вспыхнула, но встала.
— Прости меня, Бога ради! Но в Тереме столько глаз. И всякий как коготок, а то и целая лапа... Туда-сюда походи, будто меня и нет. Ты походи, а я помолчу.
Наталья порывисто сделала несколько шагов к окну. Принялась ходить от двери до изразцовой печки и обратно. Остановилась.
— Сама знаю, тяжёлый у меня шаг, медвежий.
— Спину держишь прямо, а скованности не видно. Прирождённая царица! — Лицо Артамона Сергеевича было серьёзное. — Носки, верно, внутрь ставишь... Походи-ка ты по дому, думая о ногах. Стопу разворачивай, не пятку в пол тыкай — носком касайся.
Наталья прошлась по-учёному.
— Вот!
В комнату вошла Авдотья Григорьевна. Артамон Сергеевич встал, провёл супругу за руку к креслу.
— Нам твой совет нужен. Как ты думаешь, какой цвет более всего к лицу нашей горлице?
Авдотья Григорьевна засмеялась:
— Ей всё к лицу.
— Это верно! Однако дело серьёзное.
— Надо посмотреть. Тут и красное — праздник, и чёрным можно изумить.
— А если белое? С изморозью, с жемчугом?
— К белой высокой шее — очень, очень... Загадочная фея.
— Авдотья Григорьевна, завтра же принимайтесь шить платья. И такое и этакое.
В комнату опять влетел карла Захарка:
— Немец приехал!
— Что за немец?
— Енерал.
— Я пойду? — Наталья Кирилловна вопросительно подняла брови.
— Пошли, Наташа, угощение приготовим, — быстро поднялась Авдотья Григорьевна.
Николай Бауман дослужился в России до чина полного генерала и стал ненадобен. Слишком много завистников нажил. Немецкая, зело учёная, зело чистая, зело обходительная, слобода поражена была завистью, как куриной чумой, — куда русским завидкам! — у немцев до смертоубийств дело доходило.
Генерал приехал радостный, румяный от мороза. Ему было немного за пятьдесят, но он чувствовал себя молодцом, и грядущий отпуск[1] на родину после двенадцати лет русской службы был ему, как красная тряпка быку. Чувствительная печаль сменялась бурями безудержного гнева, а гнев — припадками отчаяния и любви.
Строгое лицо генерала озаряла растерянная, вопрошающая улыбка, и Артамон Сергеевич понял: знаменитый Николай Бауман приехал просителем.
— Государь меня скоро велит отпускать, — говорил генерал скороговоркой. — Всего добра с собой не увезёшь... Вот картина. От души.
Генеральский кучер внёс в комнату картину, поставил к стене и, поклонившись, вышел.
— Это «Бегство Иосифа от Петерфиевы жены», — сказал Бауман.
— Петерфиевы? — не понял Артамон Сергеевич. — Ах, это когда Иосифа соблазняла жена его господина... Египтянин Потифар. Потифарьевой.
— Так! Так! — согласился генерал.
— Тело-то у Иосифа — живое.
— Большой мастер. Я эту картину купил у вдовы пастора Иоакима Якоби, у фрау Сары. Помогал. А пастырство оказывается — всё равно что приданое.
— У нас то же самое... На вдовах священники не женятся, это недопустимо, но дочерей за молодых поповичей отдают. Вместо приданого — место. Приход... За картину благодарю. Подарок — зело, зело... Вот сюда и повесим, рядом с «Целомудрием».
В комнату вошли слуги, принялись готовить стол. Златотканую парадную скатерть поменяли на обеденную, ослепительно белую, с жемчужной каймой, с серебряными узорами по углам. И тотчас понесли яства.
— Ах! Русский хлеб-соль. Вернусь домой, в свой страна, как с неба на землю. — Генерал посмотрел Артамону Сергеевичу в глаза и выложил, с чем пришёл: — Если можно, помоги, добрый друг. Великий государь в 65-м году повелел сыскать ему лейб-медика. Пастор Иоанн Готфрид Грегори ездил в Саксонию. Он приискал, я поручился. Герр Лаврентий Блюментрост приехал с семейством — с женой, с двумя дочерьми. А место отдали Иоанну Костеру фон Розенбургу, не имевшему ни грамот европейских дворов, ни рекомендаций знаменитых докторов... Хотят сделать плохо мне, но страдаю не я... Страдает доброе почтенное семейство.
Артамон Сергеевич, краем глаза следивший за столом, распахнул руки.
— Николай Антоныч, за стол. Прости, что на скорую руку собрано, — не ведал, какой гость на порог. Выпьем, закусим, в голове станет веселее, что-нибудь придумается.
Стол на «скорую руку» являл собой зрелище вдохновенное. Посредине в саженной серебряной триере плыл, откупоривая токи желудочного сока, царь-осётр. Кругом осётра, опять на серебре, — стерляди, сиги, лососина. Из дичи — пара тетеревов, гусь, запечённый с репой... Из копчений — ветчинка, медвежатина. Пирогов было пять: с зайчиком, с белугою, с грибами, с яблоками в мёду, с рябиной — прихоть Артамона Сергеевича. И ещё дюжины две судков и тарелей с соленьями, с приправами, да сверх того, в узорчатых, окаймлённых жемчугом туесах, — брусника, морошка, клюква.
— Морозно? — спросил Артамон Сергеевич гостя.
— Крепко морозно! — Генерал за усы себя потрогал. — Сосульки прирос.
— Тогда и мы крепенького! — решил Артамон Сергеевич, наливая в позлащённые чарки водку двойного перегона.
Тут в комнату вошли Авдотья Григорьевна и Наталья Кирилловна. Генерал поцеловал дамам ручки. Артамон Сергеевич показал на мёд, на романею, на вишнёвку.
— Любимое, — сказала Авдотья Григорьевна, и Артамон Сергеевич наполнил рубиновым вишнёвым вином два кубка из горного хрусталя.
Бауман, как всякий немец, умеренности в питье в гостях не терял, а вот ел, распустив заранее пояс.
— О! О! О! Ваши пироги, Авдотья Григорьевна, мой великий опасность! — говорил он, стеная. — Я забывать, генерал ли я или всё ещё солдат. Забывать, сколько мне лет, я есть жадное, ненасытное дитя. У вас и горькая рябина — сладкий восторг!
— Генерал, ваши слова лестны, но они несправедливы к другим хозяйкам, — улыбнулась Авдотья Григорьевна. — А пирог с рябиной стряпала Наталья Кирилловна.
— Браво! Браво! — Бауман поклонился девушке.
Но пора было и хозяину воздать должное. Речь перетекла на дела государственные. Бауман, простецки тараща глаза, сказал Артамону Сергеевичу:
— Ваш дом не только хлебосольный, но и дом многих милостей. Сюда приходят с опущенными плечами, как мокрий куриц, а уходят... Нет, улетают, как соколы! Есть и коршуны. Есть лисы. Но больше всё-таки птицы, коршуны. Казаки-коршуны. Я, Артамон Сергеевич, совсем ушёл от дел, но скажите, в Малороссии опять есть измена?
— Измена для казаков — это как для поляков гороховая подлива к блюдам. Бывший гетман Юрий Хмельницкий снял монашескую рясу. Соединился с гетманом Ханенко, Ханенко поляки в гетманы поставили. К двум коршунам, как вы говорите, прилетел третий — Суховей, кошевой гетман. Втроём зовут к себе гетмана Демьяна Многогрешного — на Дорошенко. Дорошенко — ещё один гетман. Западный, но уже не польский, а казачий. Пять гетманов — пять несчастий. А что до измены? Изменой кормится старшина, а народ голову перед саблей клонит, у кого сабля, тот и пан.