– Лучшие дни моей жизни прошли в молитвах, – продолжил свой монолог старый епископ. – Такими же плодотворными были и те дни, что я провел среди этих неприветливых стен. Смотри и постарайся не просмотреть важного…
Бюргермейстер послушно поднял свечу над головой.
Страх, животный страх, охватил все его тело. Куда ни упирался взгляд Венцеля Марцела, всюду он видел орудия пыток. Десятки… Нет, сотни. Сотни острых шипов, зловещих крючков, разрывающих клещей, пронзающих игл. А еще множество хитроумных механизмов, придуманных для того, чтобы вызвать у человека адскую боль.
Казалось бы, разве можно наказать человека больше, чем дать ему родиться в часы невероятных трудностей, невзгод и лишений? Голод, болезни, тяжелый труд, войны, побои и унижения. Но нет. Есть еще одно, более ужасное – боль, ожидание боли и опять боль.
По сравнению с этим, смерть – освобождение и благо.
И никакой правды не утаить…
– Здесь я был подобием Бога. Ибо передо мной, как и перед Творцом, никто не смел скрывать тайное и злое. И против людей, и против Церкви, и против Бога. – Внезапно епископ рассмеялся, по-стариковски покашливая. – Ты спросишь причину смеха? Я отвечу. Мне сейчас подумалось о том, сколько человеческих душ, сколько жизней я сохранил, будучи долгие годы озабочен этим местом. Представь, сколько людей могли бы впасть в ересь, стали бы убийцами, насильниками, предателями и клятвопреступниками, если бы не знали, что вся их преступная правда откроется. Если бы они с младенчества не слышали о месте, где могут оказаться за грехи душевные и телесные.
Страх! Он, как голод и вера, – главное оружие власти. И только тот, кто схватил и удерживает это оружие, обладает реальной властью, правит сейчас и будет править в будущем. Ему кланяются люди, ему улыбается сам Господь. Но схватить и удержать власть дано единицам. Только тем, кто может пожертвовать многим и, прежде всего, самим собой. А чем ты готов пожертвовать, Венцель Марцел?
Вопрос застал бюргермейстера в мгновение наибольшей растерянности. Он не был готов отвечать не только на этот вопрос, но и на любой другой.
– Я не знаю, – после долгой паузы выдавил Венцель Марцел.
– Тогда я не буду спрашивать тебя, что ты увидел здесь важного. Тебе этого не дано. Бог создал всех равными, но каждому дал свое. Тебе никогда по-настоящему не понять и не править. А если что-то получится, то ненадолго. Впрочем, главное измерение – это жизнь человека. Мое измерение заканчивается. Скоро я умру. После меня на эти земли придет властвовать другой. Чем готов пожертвовать он, я не знаю. Но я знаю, чем и как пожертвовал я. Надеюсь, Господь готов принять меня таким, каким я стал. Но прежде чем предстать перед Создателем, я готов принести мои последние пожертвования. Во имя незнакомых мне людей. Ведь раньше я любил и таких. Эй, войди!
Справа скрипнула скрытая дверца. К свету дрогнувшей свечи приблизилось нечто, что трудно было представить как лицо человека. Венцель Марцел остался стоять на месте, но веки его были крепко сжаты.
* * *
Барон Гюстев фон Бирк был молод и поэтому уверен в силе как своего собственного тела, так и ума. К тому же он три года назад был посвящен в рыцари самим императором Священной Римской империи. И самое важное – он дважды побывал в крупных схватках и одним из последних повернул коня, когда стало ясно, что нужно отступить.
Фон Бирк кивнул бюргермейстеру, учтиво склонившемуся перед ним, и сразу же прошел к длинному столу. Он занял большое кресло хозяина дома. После конного перехода хотелось есть, а на позолоченном блюде истекал жирной слезой нежный окорок. Вокруг окорока лежали жареные птички – воловьи очки и дрозды. Рука сама потянулась к поясному ножу. Им так удобно срезать мясо с кости. Но не следовало показывать бюргеру[2], пусть и главному в этом городишке, свой интерес даже в малом. Рыцарь уже и так оказал великую милость тем, что посетил его дом, и бюргермейстер должен быть благодарен за это дяде епископу. Ослушаться старика – все равно что засыпать колодец в доме. А дадут ли воды соседи?
Да и, признаться, свернуть на несколько десятков миль от отряда, выслушать горожанина и получить подарок дяди – не такой уж большой труд.
– Я слушаю, – склонив голову к левому плечу, сказал фон Бирк и несколько протяжно добавил: – …бюргермейстер.
Большое тело Венцеля Марцела неуклюже задвигалось, и бюргермейстер достал из внутреннего кармана небольшой свиток.
– Это письмо вашего дяди епископа, – почтительно произнес он.
Молодой рыцарь с грустью посмотрел на послание.
– Он уже прислал одно. И велел ехать к тебе. Что еще он хочет?
Пергамент повис в вытянутой руке.
«А рыцарь вряд ли силен в грамоте. Надеюсь, мечом он пользуется много лучше», – подумал бюргермейстер.
– Могу предложить молодому рыцарю итальянского вина.
В руке Венцеля Марцела вместо пергамента тут же оказался большой серебряный кувшин с горлышком в виде лебедя.
Гюстев фон Бирк совсем по-мальчишечьи улыбнулся и бодро кивнул.
Вслед за опустевшим первым кувшином появился второй. Вместе с ним служанка бюргермейстера подала жаренного на вертеле гуся и тушенного в горшочке зайца.
К тому времени молодой рыцарь дал себя уговорить снять нагрудный панцирь и наплечники. В камине жарко пылали веселые языки пламени, поэтому камзол с новомодными пуговицами Гюстев фон Бирк тоже расстегнул.
Разбросав на фламандской скатерти косточки и вытерев о ее край измазанные жиром руки, рыцарь довольно отрыгнул и посмотрел на все еще стоящего с кувшином бюргермейстера.
– Последний раз я так вкусно обедал в родовом замке. Особенно удался пирог с жаворонками. К сожалению, я постоянно в седле. А какая может быть пища, приготовленная на костре среди диких лесов? Да и вино. Крепкое вино.
Он хотел поблагодарить хозяина, но разумно посчитал, что и сказанного вполне достаточно. Хотелось осушить еще одну чашу вина. Впрочем, почему одну? Угадав желание гостя, бюргермейстер наклонил кувшин. Ароматная тягучая струя тихо полилась в чашу рыцаря. Тот сразу же, не отрываясь, выпил все вино до капли.
– Да, крепкое вино… Так что там пишет мой дядя? Этот старый… Епископ.
Бюргермейстер зажег от лучины восковые свечи и учтиво предложил:
– Если мой дорогой гость не возражает, пусть письмо епископа прочитает моя дочь.
– Дочь? Замечательно. Пусть прочитает.
* * *
Он уже настолько привык к тому, что у него нет имени, что это казалось таким же естественным, как снег зимой или смена дня и ночи.
Да и зачем оно ему?
Правда, люди, используя имена, обычно зовут, привлекают внимание и делают многое другое, общаясь с себе подобными. Но это обычные условности. Гертруды, анны, эльзы, иоганны, себастьяны и множество других имен – всего лишь словесное обозначение человека. И этого же человека можно обозначить иначе: рыжий, безухий, кривой, весельчак, толстяк и тысячами тысяч других слов. И тот же кривой или толстяк будут откликаться на эти прозвища, как и на собственные имена. А может, даже чаще. Все зависит от той среды, а точнее толпы людей, которая будет обращаться к тебе, как ей вздумается. Естественно, если ты будешь откликаться…
А у него никто и не спрашивал имя. Там, где он оказался по воле судьбы, имя было важно только для судьи, писаря и глашатая. Судья, зевая, называл имя писарю, тот, злясь на испорченное перо, записывал его на десятки раз соскобленный пергамент, а потом, размахивая этим куском кожи, глашатай сообщал народу имя – или прозвище – приговоренного и за какой смертный грех его казнили.
Он и не сомневался в том, что это произойдет с его именем. А потом тело, как принадлежность имени, распнут на колесе. Крепко связанные руки и ноги перебьет в суставах металлическая палица палача, а глаза и вывалившийся от жажды и голода язык вырвут вороны, когда он пролежит на поднятом на шесте колесе несколько дней, терпя ругань и плевки прохожих, что идут по дороге, которая находится в сотне метров от городских ворот.
Но его не спросили об имени. На него уставились стеклянные глаза, на дне которых пожирали друг друга язычки адского огня. Неподвижные глаза с немигающими веками на высохшем, лишенном признаков жизни лице.
Медленно поднявшаяся желтая кисть взмахнула, и на ее призыв тут же явилось еще одно лицо. Оно дохнуло смертью и повернулось к обреченному. Потом тонкие восковые губы второго лица слегка изогнулись и прозвучало тихое: «Да».
Медленно, словно во сне, в темноте простенка скрылись стеклянные глаза. Но ужасающие губы остались, и с них сорвались слова:
– Эй, Господь и епископ продлили твою жизнь. Молись всю ночь. Утром начнешь вторую жизнь.
С той ночи те немногие, кто по службе был рядом, обращались к нему не иначе как «Эй!». Впрочем, иногда произносились другие слова: «этому», «тому», «у того» или еще что-то похожее, – и он очень быстро привык к этому. Ведь у него действительно началась вторая жизнь, а значит, имя, данное при рождении, умерло и было погребено под толщей грехов, пропитанных кровью и слезами убитых и истерзанных.