– И эти три года начинаются сегодня? – тихо спросил мужчина.
– Да, это так. Я согласен взять тебя в услужение. Я не буду отправлять тебя к епископу назад. Но ты должен поклясться, что будешь так же похвально служить мне, как до сих пор служил моему дяде епископу.
Мужчина поднял руку, произнес «Клянусь!» и широко перекрестился.
– Теперь ты можешь идти. Отдохни как следует. Завтра у нас много работы. Завтра мы схватим разбойников…
– Да, мой господин. – Мужчина поклонился, а когда выпрямился, то увидел рядом с креслом девушки и ее отца.
– Ах, моя дорогая Эльва. Ты слышала? Уже завтра наш гость положит конец страданиям Витинбурга. Наш город будет свободен от страха и печали. – Промолвив эти слова, Венцель Марцел хотел поцеловать дочь, но рука барона удержала его.
Пьяно икнув, фон Бирк уставился на бюргермейстера. Затем, что-то сообразив, он как можно учтивее произнес:
– А ты тоже можешь идти отдыхать. Завтра поедешь с нами.
– Да, разумеется, – обрадовался Венцель Марцел, но уже в следующую секунду поник и тихо осведомился:
– А Эльва?
– А Эльва споет несколько рыцарских баллад, чтобы укрепить во мне уверенность накануне предстоящего похода. Ведь ты умеешь не только читать, но петь и играть на лютне?
Девушка быстро встала и повлажневшими глазами посмотрела на отца. Тот опустил взгляд и, запинаясь, произнес:
– Ну… несколько баллад. Если это так необходимо рыцарю.
– Необходимо, так же как и чаша вина, – усмехнувшись, заявил фон Бирк и опять громко икнул.
* * *
Не жалея чужого добра, мужчина всем телом рухнул на лежанку. Та тоскливо зашлась долгим скрипом, но выдержала тяжесть веса.
«О Господи, как же долго я был на цепи! Неужели мои бесконечные молитвы истончили ее? И, может быть, скоро, очень скоро она разорвется и я буду свободен. И не только свободен телом, но и душой. Ведь я искупил свои тяжкие грехи. Ведь так, Господи?» – Мысли, словно трудолюбивые пчелы, гудели в его голове, кружившейся от счастья.
Он действительно чувствовал себя счастливым. И даже то, что ему предстояло целых три года выполнять приказы и прихоти молодого барона, вовсе не воспринималось им как долгая и тягостная отсрочка. Что значат всего три года в сравнении с десятилетием, проведенным в подземелье Правды?
Нет, он никогда не забудет ни единого месяца, ни единого дня из этого долгого срока. И как можно забыть время величайшего унижения и… необычайного восхождения? Унижения, которое забывалось благодаря осознанию того, что с каждым днем он чувствует себя более достойным.
Он усмехнулся. Он мог и рассмеяться. Теперь мог рассмеяться. Он не позволял себе этого десять лет. Десять лет в его жизни не было причины для смеха. Нет причины и сегодня ночью. Возможно, только улыбка. Но совсем не радостная, а скорее ухмылка. Вот так просто. Ухмыльнуться своей судьбе. Смотри, вопреки тебе я все выдержал и все вынес. И вылез из глубочайшей отхожей ямы. И совсем не тем ублюдком, которого судьба столкнула в эту самую яму.
Как удивился барон, узнав, что он, исчадие подземелья Правды, умеет писать. Сам-то рыцарь наверняка едва мог нацарапать пером хотя бы имя. Вероятно, свое баронское имя он лучше вычерчивал, махая мечом. Для этого он родился. От этого он, скорее всего, и умрет. Если, конечно, не свернет себе шею на крутых ступенях родного замка после непомерных возлияний. А то и просто свалится с коня и разобьет голову об острый камень.
Мужчина глубоко вздохнул и перевернулся на правый бок.
И сдался ему этот молодой рыцарь. Да, он хозяин. И в худшем случае еще на три года. Но ведь это всего три года. Что же не дает покоя бывшему служителю епископского подземелья Правды? Что заставляет вновь и вновь обращаться мыслями к тому, что происходит на первом этаже, в каминном зале?
Уже не слышится пение дочери бюргермейстера. Оно было коротким, слишком коротким. Да и что рыцарского мог услышать в балладе барон, когда от вина разгорелась кровь? Вино, ясное дело, спеленало и сжало мозг, расшатало колокол сердца и разбухло скотским желанием вздрагивающего фаллоса.
Наверное, молодой рыцарь пытается в словах выразить свое мужское восхищение юной городской прелестницей. Может, он даже попробовал сложить несколько строк чего-то похожего на любовный стих. Но при этом он крепко прижимает к себе молчаливо отбивающуюся девушку, чтобы широко открытым ртом, извергающим алкогольный перегар и гусиный жир, впиться в нежные девичьи губы.
Молодой рыцарь, оказавшись в рубиновом плену винного счастья, уже мчится на коне желания, надеясь достигнуть наивысшего блаженства…
Только вот девушка никак не готова осчастливить молодого рыцаря. Пьяное упорство и стремление к откровенному насилию привели к тому, что он пренебрег разумным диалогом и перешел ту границу, когда слова уже не могут ничем помочь. И поэтому следует кричать. Да, кричать, звать на помощь…
Мужчина накрыл широченными ладонями свое уродливое лицо и громко застонал. Ему ясно припомнилось каждое мгновение того наваждения, когда дьявол вселился в него самого и он этими же самыми ладонями обхватил совсем еще детскую головку едва созревшей девочки.
Казалось, это было всего лишь вчера и дразнящий запах волос девочки по-прежнему щекочет его звериные ноздри, хотя прошло более десяти лет. Казалось, что стоит ему отнять от лица ладони, и он сразу же увидит ее огромные серо-голубые глаза, застывшие льдинками ужаса и животного страха. Они такими и останутся в течение всего времени, когда он, порыкивая и постанывая, будет полоска за полоской срывать с ее хрупкого тельца заношенное селянское платье. Когда попытается ласкать нитками своих губ ее едва приподнявшиеся холмики грудей с мальчишечьими сосками, но только вместо этого вопьется в них зубами и сдавит до крика.
Это был не взывающий крик о помощи. Это был крик боли. Боли нестерпимой и неизбежной. Так кричит душа, пытающаяся защитить свою оболочку, этот греховный сосуд и временное свое хранилище. Эту человеческую плоть, которой домогаются и через которую оскверняется и унижается сама душа.
Девочка кричала от боли и страха. Да и кого она могла позвать на помощь? Отца, которого мародерствующие наемники первым делом избили и заставили выдать несколько серебряных монет, спрятанных на крайний случай, если начнется лютый голод? Старших братьев, тоже до полусмерти избитых и привязанных вместе с отцом к старому вязу во дворе? Мать? Двух старших сестер?
Но и эти несчастные только кричали от унижения и боли, но не звали на помощь. На каждую из них навалилось сразу по трое, четверо насильников. Заливаясь сатанинским смехом и подбадривая друг друга грязными шутками, вояки по нескольку раз сменялись, пока женщины не умолкли, захлебнувшись в собственных слезах и впав в состояние бесчувственности и физического безразличия, когда боль тела уже не тревожит душу.
Девочка тоже перестала кричать. Боль растерзанной девственности и огонь, охвативший низ живота, камнем сдавили сердце, ее разум спрятался за ширму понимания, нарисовав на лице бессмысленную улыбку и заморозив на глазах и щеках хрустальной чистоты слезы.
Но ни улыбка, ни слезы не остановили тогда его мужские толчки. Поддавшись сатанинскому желанию и до сих пор ни с чем не сравнимым блаженством, соединив дьявольское и божественное, он долго терзал хрупкое тельце, бешеным взглядом до смерти пугая тех своих друзей-наемников, что желали эту девочку после него.
Но нет. Она никому больше не досталась. Это была его личная добыча, его самая сладкая кость, которую можно сколько угодно долго облизывать и нежно об нее тереться, припоминая сытость тела и восторг души.
Да и на протяжении всей ночи он не снимал с ее вздрагивающего тельца своих огромных рук и просыпался каждый раз, когда кто-либо хотя бы на несколько шагов приближался к той охапке сена, на которой сатана в очередной раз оказался сильнее Господа, насилуя тело и ломая душу.
О, сколько долгих ночей провел он в страстном желании замолить этот страшный грех! О, сколько поклонов он совершил, упав на колени перед маленьким деревянным крестом, прибитым к каменной стене в его комнатушке в подземелье Правды. О, сколько ударов жесткой плети он обрушил на свои плечи и спину, надеясь острой болью испросить у Господа прощение!
Но прощение только за это преступление. Ибо многочисленные смерти от его руки на полях битв и убийства тех, кто был наказан судом и Господом, не вызывали в нем столько раскаяния и человеческого сожаления, как то насилие, что учинил он более десяти лет назад над безгрешной душой и хрупким телом несчастного ребенка.
При этом кающийся и не думал испрашивать прощение за свое повторное и, с точки зрения нормального человека, более ужасающее преступление. Оно было следствием первого. Его неизбежным продолжением, ибо в те сладострастные мгновения, когда он впервые в жизни испытал блаженство, в него вселились демоны. Он отворил двери своей души и вместе с греховным наслаждением, волной плотского восторга и телесным сладострастием, сам того не заметив, впустил в свое тело, в котором место лишь божественному, его наилютейшего врага. И сатана, вдоволь насмеявшись, улетел в свои бесконечные путешествия дорогами зла и скверны, оставив после себя, как муха личинки, мелких демонов.