– Что вы не воин, не борец. Не обижайтесь, Савин, я говорю правду. Вы честный и преданный родине человек. Случись новая война – вы пойдёте на фронт в первый же день, верю. Но сейчас, в дни мира, вы неверно смотрите на нашу жизнь…
– В чём, в чём?!
– Сейчас скажу. Вы не видите острых углов в нашей жизни. Не видите противоречий…
– Противоречия?! – воскликнул я. – Вы ищете противоречия в народе, который был так един во время войны? В народе, который никогда ещё не был так сплочён, как теперь?! Про какие противоречия вы говорите? Ведь есть же разница между двадцатыми, тридцатыми годами и нынешним днём…
– Разница есть, и очень большая, – спокойно заявил Каргин. – Но и противоречия есть. Есть, Савин. И не придуманные, а реальные, в жизни нашей существующие противоречия, – ведь мы идём вперёд, боремся с рутиной, боремся с проникновением чуждых влияний… Ведь не в консервной же банке существуем мы, товарищ Савин!
Я молчал.
– А вы стоите на других позициях, – продолжал Каргин. – Вы не видите противоречий. Вам кажется, что острые углы, они… мягкие! Пригладил рукой – и нет угла, ровная поверхность! Вот спорят товарищи из лаборатории с Абросимовым. Вам кажется: нет базы для большого, резкого, принципиального спора. Разве Абросимов враг? Разве он не прошёл через испытания блокады? Вам бы занять позицию, вступить в борьбу на той или иной стороне, понять, что столкнулись не просто разные взгляды на технику, нет, – разные взгляды на жизнь! А вы становитесь «над схваткой», полагаете, что все разъяснится само собой… Вот вы и пытаетесь примирить непримиримоё, бежите с ведром заливать пожар. А его не надо тушить, Савин. Тут борьба идёт, острая, принципиальная! И большевик обязан решить, с кем он, на чьей стороне, и драться, драться! Вас демобилизовали из армии, но из рядов борцов за новое, против старого, вас никто не демобилизовывал! Вот и всё, что я хотел вам сказать. Скажите: какие острые вопросы вы подняли в газете, что нового открыли, против чего – пусть с опасностью для собственной репутации – дрались? Тысячи серьёзнейших недостатков на нашем заводе и тысячи примеров нового, советского, социалистического.
Я молчал.
– И вот, – продолжал Каргин, – ваши сотрудники, соседи по работе, заметили это, заметили раньше меня. И в них поднялось недовольство против вас. Ведь завод-то их родное дело!
Я уже давно перестал следить за ходом мыслей Каргина. Его слова прижимали меня к земле. Я ощущал их как что-то очень жёсткое, обрушивающееся на меня и не дающее перевести дыхание.
– Нет, нет, – заспешил я, боясь, что Каргин сейчас прекратит разговор и мы расстанемся, – я не только за этим к вам пришёл. Я хочу, должен рассказать вам… Лида… Лида ушла от меня, и мальчик… воспитанник – тоже. Я ничего не могу понять… У нас были неприятности, мелкие размолвки, но я никогда не думал, что из этого может вырасти такое… Вот её письмо, прочтите.
Я вытащил из кармана смятое Лидино письмо и протянул его Каргину.
– Так, – сказал Каргин, возвращая мне письмо, и добавил: – Вы видите, я был прав. – Потом он улыбнулся необычно доброй улыбкой. – Какая хорошая, настоящая женщина ваша жена.
– Но теперь она презирает меня! – воскликнул я. Некоторое время мы молчали.
Потом Каргин подошёл ко мне.
– Только не ставь заплаты там, где прорвалось, – этим не поправишь, не иди на компромисс. Продумай все заново. Займи правильное место в жизни, и всё вернётся. – Он хотел, видимо, что-то сказать, но передумал. – Иди-ка теперь домой, – посоветовал Каргин.
Мне стало не по себе при мысли, что я вернусь в пустую комнату.
– Мне хотелось бы ещё поговорить с вами, – начал было я, но Каргин решительно прервал меня:
– Не надо. Я понимаю тебя. С другими разговаривать иной раз легче, чем с самим собой. Но всё-таки рискни. Теперь тебе в самый раз поговорить со своей совестью.
Я вышел на улицу. Дождя уже не было. С Невы дул резкий ветер. Чуть покачивались фонари на мосту. «Что же делать? – думал я. – Я должен немедленно что-то предпринять, пока между нами не выросла пропасть». Но тут же в ушах моих прозвучали слова Каргина: «Только не ставь заплаты…»
Наконец я добрался домой. В комнате было пусто – ни Лиды, ни Коли. На секунду я почувствовал себя так, будто все люди ушли далеко-далеко, и я остался один.
Мне стало страшно от своего одиночества. Мне было необходимо увидеть Лиду, поговорить с ней. Я остановил себя уже у двери. «С чем я приду к Лиде? – подумал я. – С моим раскаянием и без Коли? Кому оно нужно, моё раскаяние?»
Открыл ящик письменного стола. Там, перевязанная бечевкой, лежала пачка моих фронтовых бумаг – блокнотов, тетрадок и среди них много Лидиных писем. Я медленно развязал пачку. Вот одно из её писем. Сорок второй год… Зима. Мы только что расстались, она отправила мне это письмо вдогонку. Пишет о том, что ей поручили организовать детский дом и она не знает, как это сделать: «Если бы ты, Сашенька, был рядом со мной, тогда у меня хватило бы сил на что угодно…» Вот другое письмо, из госпиталя, – её контузило взрывной волной. Вот из армрш… «Ведь всё это было, было, – подумал я. – Была любовь, такая сильная, такая постоянная, что, казалось, нет ничего на свете, что могло бы поколебать её… Но оказалось, что есть. И поколебало её не то, что обычно колеблет любовь – измены, ревность, увлечения, – а нечто совсем, совсем другое…»
Я перебирал Лидины письма, подолгу не выпуская из рук каждое письмо, как вдруг заметил маленький старый блокнот, который уже очень давно не попадался мне на глаза. Я перелистал его, – это были фронтовые заметки периода, предшествующего моей первой поездке в Ленинград. «Как давно это было!»—подумал я, перелистывая страницы блокнота. Между блокнотными страницами – сложенный вдвое листок. Меня охватило чувство какой-то тревоги. Что-то очень важное связывалось в памяти моей с этим листком. Я развернул его. Там было написано только одно слово: «Пробьюсь».
Это было слово, написанное лейтенантом Андриановым за несколько часов до того, как его разбил паралич.
Я вскочил, чувствуя, что не могу больше оставаться один в комнате. Я должен быть среди людей, слышать человеческие голоса. Я схватил кожанку и выбежал из комнаты. До рассвета оставалось часа два. Улицы были ещё пустынны. Фонари на строительстве нашего дома не горели.
Тогда я подумал о Крайнове. Я хотел увидеть его. Он был именно тем человеком, который не удивился бы столь позднему приходу.
На стройке Крайнова не было, и я решил пойти к нему домой.
Я знал, где помещается его хибарка, и через несколько минут, пройдя по пахнущему извёсткой коридору, остановился у двери.
Постучал.
– Кто это?
– Это я, капитан, я, Савин. Ты не спишь?
– Сплю, – ответил Крайнов.
– Ты открой, – попросил я, – мне… Словом, я спать не могу и зашёл… – На словах всё выходило очень глупо.
За дверью послышался шорох. Потом дверь приоткрылась, я хотел уже войти, но на пороге показался Крайнов. Не давая мне войти, он вышел в коридор, притворив за собой дверь. Крайнов был в галифе, нижней сорочке и туфлях, надетых на босые ноги.
– Ну, чего там у тебя стряслось? – спросил Крайнов.
– Ничего, капитан, – ответил я. – Теперь мне и самому видно, что я, как дурак, зря поднял тебя среди ночи. Ты извини… Мне просто трудно было одному. Вот я и решил…
Он пристально посмотрел на меня…
– Ну что ж, посидим, коли так. К себе не приглашаю, беспорядок у меня. А вот на окошко, пожалуй, присядем.
Там, куда он показал, в конце коридора, не было никакого окошка. Просто виднелся провал в стене, который ещё не успели заделать. Мы подошли и уселись прямо на камнях. Здесь было относительно светло, – наступало серое утро.
– Так что же? – спросил Крайнов, похлопывая здоровой рукой по своему острому колену. – Бессонница, говоришь, и порошки не помогают?
– Да, – признался я, – бессонница. И мне бы ни о чём не хотелось сейчас говорить с тобой. Просто окажи мне услугу. Посиди вот так со мной. Не могу я сейчас быть один.
– Хорошо, – просто ответил Крайнов. Хотя он произнёс только одно слово, я сразу заметил, что тон его изменился, стал каким-то другим.
Некоторое время мы молчали. Стало ещё светлее. Туман, скрывавший Финский залив, рассеялся. Проехал переполненный автобус. На улице показались люди.
– Что ж думаешь делать, капитан? – спросил вдруг Крайнов, впервые называя меня капитаном. – Перевооружаться будешь или сманеврируешь?
Я молчал.
– А ты похудел, капитан, – продолжал Крайнов. – Оно так-то тебе лучше идёт.
Я не понимал, иронизирует он или говорит всерьёз.
– Знаешь, Крайнов, иной раз человек в сутки больше переживёт, чем за год, – сказал я, – вспомни фронт…
– Чего мне фронт вспоминать, когда мир перед глазами, – ответил он.
– За эти сутки… – начал было я, но Крайнов прервал меня: