— Полторацкий! Павел! Уснул ты, что ли?
Он оглянулся — Шумилов, большевик, член исполкома Ташкентского Совета, товарищ наркома путей сообщения стоял рядом и укоризненно качал головой.
— Тебя не дозовешься. Давай на телеграф. Фролов к прямому проводу вызывает. Сейчас позвонили.
— Он где, в Кизыл-Арвате? — спросил на ходу Полторацкий. Сердце стучало, губы вдруг пересохли, он облизнул их. — Ну, Фролов, — сказал, не дождавшись от Шумилова ответа, — ну, молодец…
Он уже не помнил, вернее, не хотел помнить о сомнениях, преследовавших его все последние дни. Одно теперь знал — Закаспий во главе с Асхабадом будет успокоен, и, стало быть, минует опасность нового фронта, удара в спину измученной республике.
Подняв брови, Шумилов взглянул на него.
— Молодец, говоришь? Ну-ну… До Кизыл-Арвата твой молодец добрался, а вот дальше-то что?!
«Минерва» с Николаем Ивановичем за рулем ожидала их.
— Дело он сделал, этого у него не отнять, — садясь в машину, сказал Полторацкий.
И опять со странным выражением взглянул на него Шумилов и сказал:
— Какая нам всем цена и что мы сделали — это, мой дорогой, после нашей смерти узнается.
В Совнаркоме и в Ташсовете был Шумилов, пожалуй, самым старшим — сорок три года недавно исполнилось ему, и еще лет пять набавляли к истинному возрасту его густые, черные, с заметной уже проседью усы, спускавшиеся к углам рта и переходящие в такую же густую и черную бороду. О жизни Шумилова кое-что знал Полторацкий из редких, скупых его рассказов. Шумиловская судьба отчасти напоминала ему собственную — особенно присущим в отрочестве им обоим тяготением к книжному слову, тяготением, которое, увы, обоим же пришлось изрядно поумерить из-за откровенной нужды, одного погнавшей в типографию, учиться наборному ремеслу, а другого — в кузницу, к горну и наковальне. Многие люди бессознательно поддаются соблазну считать свой удел чуть ли не самым трудным на свете; так неприметно усваивает человек уважительное отношение к себе самому, без которого, конечно, жить непросто. Полторацкому же никогда и в голову не приходила мысль о собственной исключительности, он вполне охотно готов был признать за другим выстраданное, торжественное и горькое право трудно прожитой жизни. Такое право, несомненно, было за Шумиловым — оно подтверждалось кузницей, громыханием и жаром напитавшей четыре года его отрочества; шахтой, в сырых штреках которой усердно отбивал он кайлом золотоносную породу; забастовкой на Златоустовском оружейном заводе, оставшейся в истории под именем «Златоустовской бойни», ибо после трех залпов по рабочим шестьдесят девять человек бездыханными остались лежать на земле… Вслед за тем потянулась в жизни Шумилова долгая изнурительная полоса арестов и тюрем. Цепкая рука охранного отделения нашарила его и в Ташкенте. Все вспомнилось и встало ему во внушительный счет — от боевых дружин пятого года, созданных им в городе Златоусте, до его упорного, деятельного стремления сплотить в туркестанской столице большевистскую группу… Именно в ту пору пришел по его душу искуситель в жандармской форме и предложил выбор: либо суд и неволя, либо жизнь свободная и безбедная. И всего-то нужны были искусителю и ловцу две-три фамилии… ну, может быть, четыре, от силы — пять; пять фамилий па листочке бумаги, который, разумеется, в тот же миг будто в Лету канет, о котором решительно никто никогда вплоть до страшного суда не проведает (тем паче, с улыбочкой шепнул искуситель, что мы с вами — материалисты и точно знаем, что страшный суд — сказка, ею старух пугать, и ничего более…) и который в сравнении с жизнью конечно же ничего не значит. Что такое этот листок? Фьють — и нет его! Ничего нет… а жизнь есть, и как еще есть! Древний, еще со времен праотцев наших искус — и человечество, как ни грешно и слабо, большею частью все-таки его отвергает, сохраняя тем самым не только честь и достоинство, но самую возможность продолжения рода. Ибо бесчестье истребляет жизнь: удавившийся Иуда и трепещущая в неизбывном позоре осина многие века служат тому подтверждением. Вот и Шумилов — отверг искус, обрел укрепившееся чувство собственного достоинства и вечное поселение в Енисейской губернии. Суд, ясное дело, изрядно тешил себя своей же непреклонной суровостью, употребив для приговора слово «вечный». Земля — и та не вечна, а человек есть лишь персть ее, пребывающая к тому же во времени, подверженном всяческим изменениям. Рушится казавшийся незыблемым миропорядок, и погребает под собой свои, обратившиеся в ничто приговоры, свой, утративший силу гнев, свои, теперь бесполезные законы… В апреле семнадцатого года Шумилов вернулся в Ташкент, вместо «вечности» отбыв на поселении четыре года и все это время добывая на хлеб насущный ремеслом своего невеселого отрочества. Местный кузнец платил ему восемь рублей в месяц.
Словом, именно так, без всякого сожаления испытывала Шумилова судьба, однако он, изредка повествуя о выпавших на его долю мытарствах и приключениях, говорил о них без всякой горечи, напротив — с мягкой улыбкой человека, усвоившего спокойный, трезвый и всегда немного печальный взгляд на мир.
— Я с тобой давно перемолвиться хотел, — придвинувшись к Полторацкому и накрыв ладонью его руку, неожиданно заговорил Шумилов. — А тут, видишь, и повод представился… Я не о Фролове, нет, хотя мы с тобой оба сейчас о нем думаем и даже угадать пытаемся, что он нам скажет и как он в Кизыл-Арвате себя повел… Там в мастерских рабочих тысячи две, — как бы между прочим заметил Шумилов и своей ладонью чуть надавил на руку Полторацкого. — И эсеры всегда там сильны были…
— Ну и что? — перебил его Полторацкий. — В Асхабаде эсеров тоже пруд пруди.
Шумилов вздохнул.
— У меня такое ощущение, будто вы с Колесовым считаете, что чрезвычайного комиссара лучше Фролова никогда не было, нет и не будет. Ну вот… Сбил ты меня.
— Вы себя сами сбили, — мрачно заметил Полторацкий.
— Экий ты, брат, суровый, — тихо засмеялся Шумилов. — Но ты послушай, я вот о чем хотел… О наших просчетах хотел я с тобой потолковать, понимаешь, не о самих просчетах, которых мы с тобой могли бы насчитать ого сколько! — а о сути, о корне их общем… Возьми сегодняшнюю резолюцию — я в заседании не был, но меня с ней Тоболин знакомил, и я ему все, что следует, высказал — даже она при всей бесспорности своей… с чем там спорить, в самом деле? Все правильно… так вот, даже она имеет изъян — один, но весьма существенный. Она следует за событиями, причем с опозданием следует, тогда как должна была опережать их!
— Вы, Николай Васильевич, в мыслях читаете. Я этом именно думал…
— Я же знал, с кем говорить! Так вот, — продолжал Шумилов, — всем нашим промахам, мне кажется, причина следующая: с одной стороны — чрезмерная поглощенность сиюминутными вопросами, а с другой — как это на первый взгляд ни странно — некоторое что ли идеальное представление о действительности… и попытка… попытки, многочисленные попытки действовать не в связи с обстоятельствами, а в связи со своим представлением о том, какими эти обстоятельства должны быть. Я несколько упрощаю, но по сути так оно и есть. Потом, правда, когда, столкнувшись с истинным положением дел, мы набиваем себе очередную шишку, мы спохватываемся… Объявляем автономию, нещадно кроем себя за бухарский поход… начинаем осознавать, что нельзя нам здесь в Туркестане, во всем и заранее отводить местным кадрам второе место… Их напротив — вперед, на самое первое выводить следует, и везде и во всем подчеркивать их абсолютное, полное и совершенное равенство с европейцами! А мы на съезде Советов — первом при нашей власти, да ты помнишь, не можешь не помнить! я и сейчас, как вспомню, так хоть сквозь землю готов провалиться! — в своей декларации заявили, что включение мусульман в органы высшей краевой революционной власти является неприемлемым… У туземного населения, видите ли, неопределенное отношение к Советской власти… у туземного населения нет пролетарских классовых организаций… Да откуда же, черт побери, взяться ему, этому отношению! Его создавать надо… и создали, — прибавил с горечью Шумилов. — Я с себя вины не слагаю, — после короткого молчания сказал вдруг он, как бы услышав немой вопрос Полторацкого: «Ну, а сам-то ты где был?» — Но и с тебя, кстати, тоже… Считаем себя политиками, заседаем, речи произносим, статейки пописываем… даже газеты редактируем, а сами… — тут он запнулся в поисках подходящего слова и рукой махнул, — как и назвать-то не знаю. Но за все, за все с нас спросится! и за Андрюшу Фролова в том числе и непременно…
— Судить раньше времени вы взялись, Николай Васильевич, — сухо сказал Полторацкий. — В Асхабаде тихо — и спасибо Фролову!
— Ты кого убеждаешь, Павел? Себя? — строго на него глянул Шумилов. — Только что мы с тобой говорили, что негоже желаемое за действительное выдавать — а ты опять… — Он вздохнул. — Ну, ладно. Приехали.