Кто-то уговаривает дона Тимотео прилечь отдохнуть, хоть ненадолго. Но он словно не слышит, ничего не отвечает и только ходит взад-вперед по галерее и так, не присев ни на мгновение, проводит на ногах всю ночь напролет. Видя его таким, еще полным сил, Пруденсия («Дамиан ее убил») не может отогнать мысль еще более ядовитую, — словно змея ее укусила: «А если мой отец снова женится…» — и, придя в ужас от этой мысли, она закрывает руками лицо, вновь разражается рыданиями.
— И чего это положили столько извести и формалина, перед тем как закрыть гроб? Прямо все глаза выело.
У гроба остались уже только родные, арендаторы, должники и бедняки, все, кто так или иначе в долгу у дона Тимотео. Они будут пребывать у гроба всю ночь, хотя ужина им не обещали, да и черный кофе и настойка предлагаются весьма скупо (это лишь приумножит дону Тимотео славу скряги, и всегда люди будут вспоминать: «Когда умерла у него жена, то на бдении не дали даже кофе»). Прежнее оживление угасает, однако беседа становится по-семейному более доверительной. И мысли все резче обнажают свое двойное дно. «У покойницы был неплохой гардероб, что-то из него мне перепадет?» — размышляет донья Долорес. «Если подумать, сколько хлопот причинила мне смерть доньи Тачи, — и не отходил от нее весь день и не уйду, пока ее не похоронят, хозяину следовало бы дать мне лучшей землишки, например участок Агуа Колорада», — мечтает Понсиано Ромо. «Не ссудит ли он мне новую упряжку быков? Один господь знает, чего еще взбредет в голову сеньору Дамиану, чтобы пас прижать», — подумывает Пабло Пенья.
— Гроб и с виду хорош, и как раз по ее размеру, — произносит Клементина.
— А для чего все это, ей-то ведь все равно! — откликается Пруденсия. («Дамиан ее убил… а если отец опять захочет жениться…»)
— Все-таки утешение.
(«И чего это положили столько извести и формалина…»)
— Весь божий день только и слышала ножовку да удары молотка дона Грегорио, близко ведь от меня — каждый удар прямо у меня в голове и сердце отдавался: все время только и думала о вашей бедной маме, так она добра всегда была ко мне и столько мне помогала, — говорит швея, а сама думает: «От вас-то я тоже ничего не дождусь, что могло бы мне пригодится, разве что какие-нибудь ненужные тряпки, вроде тех, что иной раз дарила мне покойница».
— Послушай, — спрашивает Клементина, — а Родригесы что, не пришли?
— Лучше бы и не приходили вовсе, да еще с этой сумасбродной Микаэлой, она ведет себя совсем как уличная девка. Пока она здесь была, она все время заигрывала с Хулианом, и никто не остановил их, даже смеялись! Мне так хотелось выгнать ее — за неуважение к покойнице, и многие возмущались, а ей хоть бы что, совсем бесстыжая… — говорит Пруденсия, и в голосе ее звучит злоба. («…A если он опять захочет жениться… Дамиан ее убил…»)
— В самом деле, какое безобразие, просто не верится! — восклицает донья Рита.
— Позор-то какой!.. — добавляет гладильщица, соревнуясь с ней в возмущении.
— Пусть только придет сюда завтра пли на заупокойную мессу, — угрожает Клементина, заразившись их яростью. — Я без всяких церемоний ее выгоню.
— Говорят, что эта сумасшедшая, представьте, нарочно сеет раздоры между Хулианом и Руперто, — сообщает швея.
— Чего только не делается в нашем селении…
— А эта сеньора Виктория…
Дон Тимотео без устали ходит взад-вперед, не обращая внимания на своих должников и арендаторов, которые пытаются с ним заговорить. И более явственно чем когда-либо ему мерещится лицо Анаклето, чья неподвижная гримаса, похоже, издевается пад ним, мстит ему, и только лишь удается ему на миг отмахнуться от этого видения, как начинают одолевать суетные мысли о том, что не удалось съездить на ярмарку, и как хорошо было бы посмотреть на быков в Агуаскальентес, и сколь невыносимой была донья Тача, — и никак не избавиться от этих греховных мыслей! И что больше всего мучает, так это досада от того, что произошло в церкви, и неизвестно, как это поправить.
— А где Орион? — спрашивает Клементина.
— Утром его увезли на ранчо, уж очень он страшно завывал. И не хотел вылезать из-под кровати, на которой положили маму. Пришлось связать его и силком увезти. Так его жалко!
Дамиан напился (по селению уже прошел слух, что он невоздержан по части питья), и его пьяные выходки всех смущали, а кроме того, он требовал, чтобы все пили вместе с ним. Тщетно отец пытался унять сына. Ему с трудом удалось вывести его на улицу.
Два часа утра.
— Весь день-деньской только и слышала ножовку да удары молотка дона Грегорио, как будто по моей голове…
Ни сеньор приходский священник, ни другие священнослужители не желали внять доводам дона Тимотео, а ему не хотелось выкладывать им все начистоту. Эти заботы мучают его душу больше, чем любая из дурных мыслей, что продолжают его преследовать. Ужасно!
— И чего это положили столько извести и формалина? (А потому, что так настоятельно потребовали сеньор приходский священник и его диаконы.)
Наконец скандальное поведение Дамиана приводит к взрыву, и разгневанный дон Тимотео от слов («не было иного выхода») перешел к рукоприкладству, — отобрал у сына бутылку, разбил ее о землю и закрыл пьяного на замок («Давненько не пили в селении, да еще так без удержу»).
— Дикий стал. («Должно быть, совсем превратился в северянина, бога не боится».)
Номинальное бдение было нарушено всеобщим замешательством. Даже Лукас Масиас смолк. Женщины беззвучно плакали. («Дамиан ее убил…») Дон Тимотео без устали продолжал ходить по галерее, своим трагическим молчанием наводя страх на присутствующих. («Что же мне делать, если он снова женится?») Но вот Тимотео направляется в залу и резкими движениями снимает со свечей нагар.
— Весь-то день-деньской слышалась ножовка дона Грегорио…
— Даже крышку не потребовалось заколачивать, Как хорошо, закрыли потихонечку — и на ключ, совсем как сундучок. Я бы умерла, если бы стали колотить молотком, — произносит Клементина сквозь рыдания и тут же, говоря уже о другом, добавляет: — Ужасно, что все так получилось!
— Без матери все с каждым днем будет хуже. Даже тебе в твоей семье… — стонет Пруденсия. («Если он снова женится… Дамиан ее убил…»)
— Но отец-то тут при чем?
— Не знаю…
Пруденсия и Клементина поднимаются с низких табуреток, на которых сидели, и, отойдя в сторону, чтобы их не могли услышать, Пруденсия продолжает:
— В тот самый день он дважды говорил с падре Рейесом. Во второй раз пришел и падре Ислас, целый час они беседовали, закрывшись от всех, и потом отец появился, и на лице у него такая злость и досада — я такого лица у него сроду не видывала, а ведь это о многом говорит, если вспомнить, какой у него нрав. Затем он ушел, я думаю, в приход, но говорят, у сеньора священника температура под сорок и видеть его нельзя. Вернулся отец вместе с падре Видриалесом, и уж не знаю, сколько они спорили в углу загона, не позволяя никому к ним подходить. Я даже думать боюсь, что будет и как. Не было даже заупокойного звона, — колокольня-то закрыта, потом, правда, ее открыли и все-таки зазвонили, но вдруг в такой день эго грешно, и так у меня нехорошо сделалось от этого звона и у отца тоже…
— Ну еще бы…
— Однако есть еще более ужасное, даже думать не хочется.
— Надо же было умереть ей именно в святую субботу!
Обе женщины вернулись, снова сели на табуретки, на сердце у обеих — тяжесть. («Дамиан ее убил».) И слышится лишь неумолчный, монотонный шепот Лукаса Масиаса. Дон Тимотео без устали ходит взад-вперед. («И чего это положили столько извести и (формалина?») И вместе с рассветом все чаще а чаще слышится кашель. («Только и слышала ножовку».) Внезапно, ушатом холодной воды, на скорбящих у тела покойницы обрушивается неумолимый первый перезвон, призывающий к пасхальной мессе. Гримаса скорбного изумления и досады вырисовывается на лицах. («Как жестоки к чужому горю», — невольно думают и дон Тимотео, и Клементина, и Пруденсия, и дядя Сесарео, брат доньи Тачи, и тут же отвергают эту мысль, как греховную.) Бесстрастно выглядит гроб. Бесстрастен мертвенный свет свечей и керосиновых ламп. Женщины опять принимаются плакать.
— Христос воскресе! — восклицает Лукас Масиас.
Дон Тимотео продолжает без устали вышагивать — продолжает бороться с обуревающими его мыслями. Хустина проснулась: ей приснилось, что тетя Тача дала ей подзатыльник и таскала за волосы, — и сейчас ее глаза прикованы к гробу. Уже половина четвертого. Слух болезненно насторожен, готовясь перенести пытку второго, и последнего, благовеста пасхальной мессы.
— Весь-то святой день раздавались удары молотком в мастерской дона Грегорио.