Почему Оприна нудит ехать? Неужели догадалась о его собственных мыслях? Нет, куда там. Осерчала на Либушу, решила досадить, не подумала, куда заведет месть. Жена впрямь не подозревает о том, что по ее наущению обитателей землянки казнят без проволочки. Или боится за свое добро? Дознаются об их делах, о попытках разведать будущее, предупредить старого князя в обход молодого, и Бул пострадает: не будет у Оприны ни нарядов, ни путешествий, ни пиров. Сила за молодыми, молодой князь входит во власть. Не будет у маленькой мужа – сама отойдет неведомо кому, не женой – хорошо наложницей, не то рабой. Нет-нет, она не умеет рассуждать, слишком молода…
А верно ли он судит? В ее краю женщины равного с нею возраста быстро обретают самостоятельность, часто остаются с дитем, да не с одним, без мужа, погибшего в очередном походе; иногда ищут и находят другого мужа, если родня не в силах принять их под опеку. Если Оприна хочет заручиться благосклонностью будущего князя? После того, что показала гадательная чаша, ясно: дни светлого князя сочтены. Догадки и подозрения Була оправдались. Все случилось бы само собой, может, еще случится. Князь стар. Молодому князю и то к сорока, он на четыре лета младше Була. Надо успеть выказать преданность наследнику. А если все-таки Асмуд, сын князя, придет к власти? Нет, неосуществимо для сына рабыни. А Олег-Александр из Моравии? Законный сын Олега от Силкисиф, Шелковой девы? Говорят, этот его сын с головою не дружит, нехорош в гневе… Есть еще Свенельд, но его желания без опоры, солома у него за спиной, а не каменная стена кремля. Свенельд алчет власти, кому он будет верен? Тому же, кому и Бул. Сильнейшему.
Он врет себе, вкладывает Оприне чужие мысли. Чужие? Не свои? Нет, нет! Все не так! Разве род Була не славен преданностью? Разве его род – поляне не самый благородный в этой дикой стране? Но Була полонили и продали купцам совсем махоньким, он не помнит отца, не помнит глаз матери, может, он вовсе лишен рода? Василич, лукавый советник при Царьградском дворе, учил уживаться с разными господами, но Василич – словен, северянин. Чем ближе к северу, тем гуще невежество. Из всех племен Руси поляне – самые вежественные, Бул скорее всего наполовину полянин. Учитель Веремид в свое время нарочно пытался разбудить его детскую память, и Бул хоть не вспомнил родных, но знает, выступило из тьмы: поляне.
Лишь дикий необразованный человек считает себя вправе вмешиваться в княжьи дела, в государственное устройство. Что бы Булу растолковать сие друзьям, не дозволять Диру увлечь слабого Щила и податливую бабу. Ей-ей, обязан был предостеречь. Но поздно сообразил. А то, возможно предостеречь после, когда проснутся. Нет? Они проснутся, уже отягощенные вредоносным знанием. Подобное знание ни к чему допускать в мир, хотя бы и обручив друзей клятвой – как же, промолчит Щил, а еще и женщина! – даже если они промолчат, проклятое знание осядет в сердце, само найдет дорогу. Людям не должно ведать грядущее. Лишь ту часть, что открывают волхвы. А что волхвы открывают, Бул хорошо знает, много не откроют. Он же не предает друзей? Побратимов. Они ближе, чем родня, они почти то, что он. А с собой бы он обошелся безжалостно. Себя бы не пощадил!
Что такое одна жизнь – или три – против воли богов? Бул не то чтобы полагался на богов, после светлых и многомудрых богов греческой земли здешние кажутся… – молчи, молчи! Нет, он не боится богов – сам кощунник, он не хочет выпускать на волю зло. Или лишнее знание, что одно и то же. Его мир, хоть он и привык жить за морем в другом, вежественном, разумно устроенном, не созрел для приятия знания. Бул должен принести в жертву более себя: свою любовь к друзьям-побратимам. Это воля богов, он не услышал сразу. Бул останется жив, и коли молодой князь отблагодарит его, тем тяжелее будет участь, суровая ласка Мокоши. Благодарность молодого князя будет напоминать о друзьях, о том, как не сумел остановить их от вмешательства в княжьи дела, оберечь. Совесть примется за Була безжалостней лихорадки-костоедки, он станет завидовать казненным побратимам, но он готов и к такой жертве тоже. А видение в чаше: мертвые голуби, полегшая рать великого князя, всадники на дороге и страх за себя – ни при чем. Он прекрасно знает, что такие видения наводятся дурманным зельем, это ложное видение. Может быть, ложное…
Ужели ехать? Пока не проснулись друзья…
Жена опустилась в нагретую солнцем траву, священная ольха, родник ничего не значили для нее, рожденной не здесь, врученной другим богам, потому не смущали. Она встала на колени, оперлась на локти, так что рубаха скользнула к узкой талии, обнажив смуглые округлые бедра, обернулась к мужу. Оприна покусывала длинную травину, высасывая сладкий сок из нежно-зеленого утолщенного межузлия; и та дрожала вместе с припухшим от желания ртом юной женщины со слегка выпяченной вперед нижней губой. Бул посмотрел на жену удивленно, с трудом выдираясь из глухих раздумий, медленно возвращаясь на поляну, которую не покидал.
– Покрой меня! – просила жена сквозь сжатые зубы, так и не выплюнув стебелек.
Бул зарычал, как река, стиснутая порогами, и, как река, излился мощным потоком.
– Она захотела любви от любви ко мне, – думал он, оглаживая морду коня, прежде чем прыгнуть в седло.
– Она захотела любви от страха, – сказала ему кожаная уздечка, сминаясь под влажными пальцами.
– Она захотела любви для выгоды, чтобы ты быстрей отправился в путь, – затрещала сорока, выныривая из зарослей.
Но кто слушает сорок? Даже из понимающих птичий язык…
Эти людишки такие выдумщики! Лжецы. Волхвы, а верят в собственные сказки, сами себя пугают, а смешней того, что и боятся. Говорить с еще нерожденными людьми! С теми, что родятся, когда умрут даже дети сегодняшних людей! Семя в праправнучку заронить! Это все равно, что говорить с отражением или с картинкой на пергаменте. Одна разница, что рисунок на пергаменте не движется.
Простодушие человеческое изумляет меня по сию пору, сколь ни живу. Так же как легкомыслие. Шагу не могут ступить без охранительных заговоров, за стол ли садятся, ложатся ли спать, ставят ли опару, растопляют печь или выгоняют скотину в поле. Расшивают ворот и рукава одежды от сглаза, обороняют рот, когда случается зевнуть, или открытую посуду, пусть и пустую, украшают солнцами стрелы, пешни и наличники от навьев и злыдней. Что стоило им очураться ныне, раскрывая дыру не в амбаре, не гурт раскапывая; отворяли время, и никто не вспомнил об охране, не оберегся, хоть бы и «чуром»! Вот навьи и постарались, разъяснили Буловой жене, что к чему.
Знал, добьюсь своего, но обида берет, что так легко. Скоро отдам их в жертву, как волхв приносит жертву ручью. А кощунника и подгонять нет нужды, сам поспешает. Обидно с навьями делиться, достойных сотрапезников ждал. Обида зудит во мне, обида за легкую победу, не жалость. Людишек ли охранять, им ли горьким потворствовать! Но щиплет шкуру, как от иссушающего ярого солнца! Жалость ли к себе? Кончается мое время, кончается власть и воля. Последние людишки, последние ревнители с бедным маслицем… Эта жертва – мне, но отчего она так тяжела?
Так нет же! Я – хозяин своему решению, я меняю его! Жалость моя – как моя прихоть! Она священна. Ради прихоти я помогу им! Не вмешаюсь и тем помогу. Мы, великие, помогаем бездействием. Эта помощь уже ничего не изменит, но спасет их жизни для случайности. Спешка нам ненавистна, устремления к чему-либо ненавистны, порядок, пусть тот, какого ждали, – ненавистен втрое.
Хаос нужен, чтоб боялись случайности, а как иначе почувствуют нашу волю, волю богов!
Невыпитая кровь гудит под шкурой, звенит бубном, шаманскими кудесами – у-у. Торопится кощунник, полагает, что может вершить свою судьбу, князь молодой торопится – пусть умоются жаждою, кровью собственной, разодранным телом, подвешенным меж дерев, меж могучих древлянских вязов с плотными листьями, священных вязов, чьи листья даруют женщинам легкие роды, я подожду-у.
Князь скучливо разглядывал острый мысок узорчатого сапога, словно не понял ничего из сказанного кощунником. В палатах повисла тишина, слышно, как последний вечерний свет в окно шкрябается и тучи сминают темное небо грубыми складками по сторонам четырехугольной могучей башни. Потолок выгнулся над окном, застыв своими дивными расписными красно-коричневыми узорами, равнодушными к обитателям палат. А берегинь в кремле не было, потому что здесь в них не верили.
– Вели к княгине Прекрасе охрану поставить, да не у входа на женскую половину, а прямо под дверями опочивальни, чтобы мышь не проскочила, – приказал князь седовласому дружиннику с длинным шрамом на левой щеке, и Бул догадался, что его все-таки услышали. Странно, что князь назвал жену словенским неродным именем; гневается или боится?
– Нельзя княгиню одну оставлять в такое время. Ни к чему ей волноваться, на наследнике скажется!