И, не долго думая, он нанес великое оскорбление, которое испокон веков на Руси считалось поносным: дернул его за бороду.
Не мог стерпеть это боярин, дребезжаще закричал «бесчестье» и побежал царю на дерзкого жаловаться.
Царь слушал, и его лицо темнело.
— Немчин, говоришь ты, тебя изобидел? — спросил ласково. — Так что же я-то, царь ваш, помазанник Божий, тоже, по-твоему, — немчин, ежели бороду снес? Так вот вам: ежели по бороде народ считаете, так все вы у меня немчинами будете.
Он захлопал в ладоши. Из соседнего покоя выскочила целая орава шутов, заранее приготовивших ножницы.
— Окарнать всем им бороды, да и полы кафтанов тоже! — раздался грозный голос царя.
И тут случилось то, что и во сне не снилось. С гиканьем, визгом кидались шуты на бояр, молодых и старых, клочьями вырезывали им бороды, обрезали полы их кафтанов и платьев. Стон, плач, проклятья слышались в покое; только двое — боярин Тихон Стрешнев и князь Михайло Черкасский — остались с бородами, остальные все лишились «божеского мужеского украшения».
Но и этим не кончилось. Петр всем приказал оставаться на пиру, оскорбленные бояре должны были, скрепя сердце, веселиться вместе с царем и «погаными немчинами», хотя у каждого слезы стояли на глазах и стоны были в сердце.
— Погоди теперь! — кричали по Москве. — Теперь уж народ не стерпит!
Но ничего, народ стерпел. Поговорил, поговорил, да и замолчал себе. Иные даже сами над боярами насмехались, все их обиды вспомнив, все тяготы да войны, что без нужды устраивались.
— Ничего! — говорили самые смелые. — Теперь наш государь пузо-то им прищемит! Теперь слезы-то народные отольются!
«Ну, сестрица милая, — сказал как-то сам себе государь. — Пора теперь и за тебя браться!».
И, не трогая пока стрельцов, принялся за свою неукротимую сестру Софью Алексеевну. Сам производил дознание.
В один из сентябрьских дней пожаловал в Новодевичий монастырь. Из розыска ему было уже известно, что не одной только рассылкой грамот к мятежникам провинилась пред ним неукротимая сестра: ему было ведомо, что ее московские сторонники в то время, когда в Москву шли мятежные стрельцы, подкопались под келью царевны, вскрыли пол и чуть было не вывели ее из монастыря, да только бдительность гвардейского караула, в особенности его начальника, князя Трубецкого, помешала этой отчаянной попытке окончиться успехом.
Софья даже не встала, когда в ее келье появился брат. В последние десять лет она редко видала его, но теперь, когда Петр вошел, и взглянуть не захотела, понимая, что для нее все кончено. До этого мгновения в течение десяти лет она все еще жила слабой надеждой, что, быть может, ей удастся гордою орлицею вылететь из-за монастырских стен, утолить жажду мести; но все рушилось, страшный брат одолел.
— Пришел я, сестрица, побеседовать напоследях с тобой, — присаживаясь напротив и пронизывая ее своим огненным взглядом, заговорил Петр.
— О чем говорить-то нам? — ответила Софья. — Все, что можно было, то другие за нас сказали, а глумиться тебе надо мною нечего. Ничего ты этим не возьмешь.
— Да не для глумления я пришел к тебе, — жалея ее и сдерживаясь, ответил Петр, — а так… Не могу же я забыть, что хотя я — нарышкинец, а ты — Милославского семя, а одна в нас кровь течет. — Голос царя зазвенел. — Знаешь, поди, что на Москве-реке и на Истре было, да и сверх того тебе ведомо, что и впредь вот в эти дни будет…
— Полно! Не гневи своего сердца, — зло усмехнулась Софья. — Как будто и немного в нас одной крови… отцовская-то, ну так что ж? Может быть, и эта кровь поразжижена в тебе, братец.
— Молчи! — хрипло крикнул Петр и так ударил кулаком по столику, что раскололась его доска. — Будто не видишь, что мы с тобой во всем одинаковы — и нрав у нас один, и воля! Мы все крутить беремся и скручиваем. Так что ж тут говорить-то? Если бы твой верх был, ты-то пощадила бы меня? Пожалела бы меня, а? Ну-ка, скажи мне правду!
— Ни за что! Никогда! — так и вспыхнула Софья. — Правду ты сейчас сказал, одинаковы мы… Два медведя, Петр, в одной берлоге не уживаются. На самую малую минуточку удалось бы мне верх взять, так не было бы тебя в живых. Вот тебе моя правда, ты хотел ее.
— Спасибо! — глухо ответил Петр. — Знаю, ты ненавидишь меня. За что же?
Софья ответила не сразу.
— Нет! — после некоторого молчания произнесла она. — Не раз я, сидя вот здесь, в тиши, сама себя о том спрашивала, и не было ненависти к тебе в моем сердце. Да и как ей быть-то? Ведь помню я, как ты родился. Я тогда еще девкой была, и, как теперь помню, батюшка наш, хвастаясь, тебя принес и мне на руки дал. Еще тогда огненное чудовище с хвостом по небу ходило и людей пугало; помню, говорили тогда: «К великим бедам это знамение небесное, антихрист народился». Вот так оно и вышло. Злое ты дело делаешь для своей земли, Петр, ох, какое злое, поверь моему слову! От народа ты отшатнулся, к иноземцам ударился, их обычаи заводишь… Только ты один, а народ твоих новшеств не хочет. Ты вон за рубежом был, попригляделся, поди: народ-то там такой же, как и наш московский — тот же зверь лютый, что и здесь у нас. Да только разница, что зарубежные народы свой путь проходили века, а ты хочешь весь свой народ вровень с ними в малые годы поставить. Ведь невозможно это… Вон оберегатель уж то ли не умница был, то ли он не перевидал на своем веку! И в немецком платье любил щеголять, не брезговал им, и табачным зельем дымил, а от дедовской старины не отказывался. Говаривал он: «Хорошо за рубежом, да и у нас не худо». Вровень мы с зарубежными идем, а ежели все переломать да перековеркать, а потом так поломанное и бросить, — не будет из этого толка. Что ж ты думаешь? Я над таким делом, вот какое ты вершить теперь хочешь, не раздумывала, что ли? И так, и эдак прикидывала, да видели мы с сберегателем, что ежели Русь на зарубежный лад повернуть, так она в хвосте всех соседей пойдет, и каждый из них, кто захочет, над нею измываться будет. Ломка народ погубит и мощь в ней ослабит.
Думаешь, ежели боярина в немчинское платье перерядить да бороду ему снести, так он совсем по-зарубежному умным будет? Нет, не дождешься этого! Ты и сам-то вот немецкий кафтан одел, а душой-то весь прежний остался: только кулаком действовать умеешь и сам одного кулака боишься. Разумное слово тебя не проберет: смысла у тебя не хватит, чтоб понять его. И много ты наделаешь беды. Пока еще ты живешь, все кое-как у тебя ладиться будет, а умрешь — прахом пойдет твое дело. Иноземцы засилье возьмут, и будет у них твой народ рабами. Вот тебе мой сказ!
— Сестра! — воскликнул Петр. — Помиримся! Забудем! В великом почете я тебя около себя поставлю, вознесу так, как тебе и во сне никогда не снилось, Ваську Голицына тебе верну, пользуйся им на старости лет. Помиримся!
— Ого, какие ты песни, братец, запел! Так вот что я тебе скажу, царь-государь московский: как только выйду я за эти стены, хоть ты сам меня выведи, так сейчас же весь народ на тебя подниму. Знаешь ведь, Москва меня любит. Увидят меня — все за мной пойдут, а ты и ночи после этого не переживешь.
— Змея! — выкрикнул Петр, хватаясь за рукоять сабли. — И ты смеешь говорить мне это?
— А что же? — злобно ответила Софья. — Не одни немецкие шуты правду говорят русским царям. Чем еще сманивать выдумал! «Возвеличу», говорит! Что ж ты меня в постельницы, что ли, меня, царскую дочь и свою старшую сестру, к своей немчинской девке поставишь, когда на ней от живой супруги женишься и ее русской царицей сделаешь?
Софья оборвалась на полуслове. С хриплым воплем вырвал Петр из ножен саблю и кинулся к ней. Софья стояла, не дрогнув, со скрещенными на груди могучими руками, статная, высокая, и даже великан Петр в сравнении с ней казался меньше.
Сабля уже взвилась в воздухе; еще мгновение — Софья упала бы пораженная, но тут кто-то кинулся к ногам царя и схватил их, громко крича:
— Государь! Не забудь, она — твоя сестра! Бога вспомни!
Это одна из монахинь, приставленных к царевне-заточнице, не помня себя, кинулась на защиту ее пред остервенившимся братом.
Этот вопль заставил Петра опомниться, сабля выпала из его рук, и он опрометью бросился вон из сестриной кельи.
На крыльце его ждал Лефорт.
— Что с вами, государь? — тревожно спросил он, видя перекошенное лицо своего царя и друга.
Петр в порыве бросился к нему на шею, шакал, обнимая его, и, прерывая свои слова рыданиями, произнес:
— Что эта за женщина!.. Как она умна, и как жаль, что у нее такое злое сердце!
Это было последнее свидание Петра с сестрою.
Вскоре Софья была насильно пострижена в монашество с именем Сусанны, а затем ее заставили принять схиму. Вместе с Софьей пострижена была и другая неукротимая сестра царя, Марфа. Имя ей было дано Маргарита.
Очередь была за царицей. Однако мало знал характер своей жены великий государь. Ни боярам, ни патриарху не удалось заставить Евдокию дать согласие на посестрие, то есть на пострижение в монастырь. Петр взялся за нелегкое дело сам.