Марина кладет руку на согбенные атамановы плечи, говорит тихо, вразумляюще:
— Тогда, может, правы атаманы твои, под Самарой в ловушке окажемся? Коней нет, с Волги не свернуть…
Заруцкий вскакивает, кулачищи вскидывает над Мариной, ревет зверем разъяренным. От крика его свечи на стенах дрожат и колеблются пламенем.
— Дура! Один путь был — ударить по Самаре нежданно! Малые отряды стрелецкие побить раздельно, Казань осадить для виду, для страху боярского, а самим на верхний Дон или в земли владимирские… Яик — это конец! Для тебя конец, понимаешь?! Боярам время нужно, чтоб обложить меня — теперь получат…
Опять сотрясается насадово нутро от толчка в борт: другой струг причалил… Заруцкий замирает на миг, затем шашку из ножен выхватывает и спешит наверх… Марина, еще ни о чем не подумав, с ложа вскакивает и босыми ногами к поставцу, где пистоль заряженный, но, визгом Казановской остановленная, возвращается, садится на ложе и приказывает себе унять дрожь — это она умеет: просто один глубокий вдох, глаза закрыты все внимание рукам, что на коленях, дрожь из рук через ступни уходит в пол, мысли, смятые мгновением страха в клубок судорог, обретают привычное течение — и она снова себе хозяйка. Не посмеют! Олуфьев — хотя бы он, пока жив, не даст в обиду ни ее, ни сына. Никому нет выгоды от их погибели. Заруцкий? Если б хотели порешить его, на берегу проще… Но даже если и… Надо помнить только одно: ни дурость человеческая, ни мудрость более не властны над судьбой московской царицы и надо не просто помнить о том, но и проговаривать словами, хотя бы и мысленно, проговорение таковое препятствует сомнению, этому скользкому щупальцу сатаны, способному, минуя разум, проникнуть в душу в кратчайшее мгновение растерянности и слабости. И еще, видимо, надо научиться ни единым душевным шевелением не соучаствовать в судьбах тех, кто, как бы дорог ни был, ныне отстранен волей Божией от ее судьбы, однажды взятой на Высочайшее попечение.
В подтверждение верности ее суждений снова слышит шаги Заруцкого на лестнице. Шаги спокойные. Ничего не случилось. Оказывается, это доставили к насаду кызылбашевского купца Муртазу и боярина Волынского, последнего, если не считать Олуфьева, московского боярина, так и не перебежавшего к Одоевскому.
Волынский счастливчик. Ему, да еще дюжине черкас, только и удалось выжить из всего отряда, посланного Заруцким под Кострому на захват Михаила Романова с его матерью Марфой, когда Михаила царем московским нарекли. Проводники — мужик какой-то да ярыжка отставной — вместо Костромы завели отряд в пошехонские дебри, где одни померзли, другие земскими людьми побиты были. Слух, однако же, о маневре Заруцкого до московских властей дошел, Волынского почли предводителем отряда, каковым был вовсе не он, а шляхтич ротмистр Синявский, тоже, кстати, выживший. На Волынского объявили розыск, и куда податься боярину — добрался к Заруцкому в Астрахань. По гроб жизни благодарный донскому атаману за прибежище, Волынский, хотя и не храбрец душой, решения казацкого за Яик не принял, и быть бы ему иссеченным, когда б не Олуфьев. Заступился боярин за боярина, и заступка эта казаками была принята. Марине Волынский неприятен: пьянством да распутством славен, в одежде неопрятен и словоречив без меры. Ранее тоже не жаловавший Волынского, Заруцкий теперь говорит о нем как о герое и тем сам жалок в глазах Марины.
— Если на море пойдем, у Астрахани сечи не миновать? — спрашивает Марина.
Заруцкий руками разводит: мол, дурным головам с правдой не знаться.
— Тереня хочет подослать людишек в Астрахань, чтобы слух распустили, будто ногайской стороной на Яик идем. Только Хохлов не дурень, поймет, что без коней степь не пройти. Да и людишки-то Теренины ненадежны, продадутся почем зря. Права, царица, сечи не миновать. Можно, конечно, прорваться, сколько б стругов Хохлов ни насобирал, у нас больше, и пушками, умеючи, отбиться не хитро… Ладно, царица, — машет рукой, — отдыхай! Теперь все как Бог даст. Пойду места поищу себе… Шапка-то моя где?
Тут наконец подымается с полу Казановская и подает атаману его дорогую шапку. Ростом они почти равные, чуть лишь не касаются головами потолка каютного.
— Ну, пани ясновельможная, — говорит Заруцкий тихо, — береги царицу, теперь кроме нас с тобой беречь ее некому…
И тут непримиримая Казановская приникает к груди атамана и шепчет хрипло:
— Всевышний за нас! Себя же от случая береги, Иван Мартыныч! Без тебя худо…
Заруцкий уходит, и оттуда, сверху, еще долго слышен его голос, и другие голоса, и топот сапог — каждый скрип над головой в голове болью отдается.
Казановская подходит к Марининому ложу, садится на пол рядом, Маринины колени руками обхватив. Марина ждет слез и причитаний фрейлины и готова отослать ее прочь, но Барбара сидит тихо: ни звука, ни шевеления. Марина, спиной припав к ковру настенному, глаза закрывает и впадает в дрему: то не сон и не явь — спит разум, но бодрствует душа, источая покой целебный и, упреждая сновидения, сотворяет пред дремлющим взором бесшумное движение теней, не имеющих форм и оттого не могущих порушить покой…
Бесцельное стояние на Болде только на руку астраханцам и Хохлову — так считает Заруцкий. Тереня Ус на струге подчаливал к насаду, взойти не пожелал, попросил Заруцкого сойти на струг. О чем сговаривались, Марине атаман не рассказал, бранился только и сплевывал зло. Видимо, не смог убедить Тереню. Другим утром недосчитались одного струга. Сбежал Муртаза, подкупив стрельцов. Перед тем ночью вызвал Марину на разговор, соблазнял милостями шаха кызылбашевского Аббаса, который будто бы через него, Муртазу, обещал Марине покровительство и щедрость, если захочет предаться ему без оговорок. Марина даже не оскорбилась и, догадываясь об умысле купца на побег, непрямым словом благословила, поблагодарив за добро, ранее содеянное.
Наступившее безветрие усилило жару и духоту. Мужикам проще — вылил себе на голову ведро воды и гуляй по палубе. Марина облюбовала затененное место у бортовой пушки с навесом, Казановская с Милицей по очереди машут опахалом, им тоже от того прохлада. Место, выбранное Мариной, еще тем хорошо, что ногайского берега не видно, ни стругов, ни станов казацких под холмами — лишь Волга-река да птицы речные. Заруцкий лишний раз на глаза Марине старается не казаться: стыдно атаману за безвластие, к коему приговорен даже вернейшими своими соподвижниками. Святые отцы также избегают Марины, не жалует она их последнее время. Лишь царевич-паненок прибежит раз-другой похвастаться рыбачьей удачей: атаман Чулков обучил и приучил его к сему небесполезному делу.
Когда солнце еще на ногайской стороне, левобережье туманной дымкой подернуто, и дымчатые облака на горизонте то башнями Вавельского замка взгромоздятся над равниной, то холмами самборскими разбредутся по окружью — ни о чем тяжком не думается в такие часы… Тяжких дум вроде бы и вовсе нет, их Марина умеет в узде держать, и всякое предчувствие дурное, лишь зародись оно где-то еще даже в стороне от дум — тотчас же встречь ему выставляет душа Маринина заслон непорушимый — веру в покровительство Господнее, и в сей же миг чернота в комок свертывается и выкатывается прочь без следа. Но вот иное, против чего Марина бессильна, — тяжесть на сердце, особенно когда от сна пробуждается разум. Нет против нее средства, и в полусонье желание возникает проснуться где-то в другом месте и в другое время; иногда она знает, где хотела бы проснуться, такое даже мнится возможным, как прошлой ночью… Провозглашение прозвучало, что не было ни Ярославля, ни Тушино, ни Коломны, ни Астрахани — то был сон, а проснуться ей сейчас в палатах Кремля Московского и готовиться к коронации… И будто просыпается, и заново свершается все, что откуда-то уже известно, и узнается с радостью каждое действо и каждое слово.
Вот она идет и видит себя идущей из царских покоев к пятиглавому собору. Путь ее выстлан красным сукном и темно-коричневой турецкой парчой, ногам мягко и приятно, словно по воздуху идет. По праву руку — отец, воевода сандомирский, по леву — княгиня Мстиславская в атласном платье, в золотом головном уборе. По бокам разодетые алебардщики-немцы роты красавца Мержерета. Вдоль стен кремлевских стрельцами к стенам оттесненный люд московский, а за стенами будто вся Московия собралась на великое торжество…
Впереди парами полсотни думных бояр в парчовых армяках с жемчужными ожерельями на шеях. Руки их в рукавах, головы чуть склонены… И супруг ее, царь московский, в короне, в парчовом армяке с жемчугом и сапфирами, руки тоже в рукавах, и голова склонена, как и у мечника Михаила Шуйского, что рядом с царем в шубе собольей, как и у конюшего Михаила Нагого, и сама она — глаза долу, и лишь один посол пан Малаговский с неуместно вздернутой головой в мегерке с длинными перьями…