Помнится, даже такое было рассуждение: а не заключил ли Господь с народом этим некий завет, по которому даровал ему горизонты немеряные для проживания в залог исполнения воли Его тайной и до поры до времени недоступной пониманию? Не тем ли самым объяснимы странности народа московского, что любому иноземцу в глаза бросаются и оскорбляют умы, знающие правила и порядок? И далее как думалось: может, и не дано им самим понять и постичь тайну завета, а кто-то другой, подвигнутый на то, должен явиться в земли русинские, догадаться, уразуметь и вразумить, и начать тем подлинную историю края сего в соответствии с Божьим замыслом о нем.
Не она ли… Помнится и не забудется, как билось сердечко от дум подобных, какой болью оборачивались они, когда обозревала мученический путь свой, и тогда иная дума, горькая и обидная, гадом ползучим обернувшись, кольцевалась в душе: разве не было у Господа великого замысла про Адама, но, данную ему свободу во зло употребив, не порушил ли Адам замысел Божий, не обрек ли тем человечество на страдания вечные? И если в принципе возможно порушение Божиих планов, то ее нынешние страдания не есть ли следствие того, что народ московский, погрязший в нелепости и упрямстве, своеволием диким, без умысла даже, одной темнотой душ своих застил свет Божьего изъявления и тем поверг ее, безвинную, в прах?…
Но тогда как народ израилев, не понявший смысла Божьего завета, не признавший и распявший Сына Божьего, был сурово наказан Господом за слепоту, так и москали испытают со временем гнев Господний в полноте… Да вот только ей-то, Марине, легче ли от того…
Нынче иное понимание у Марины, но всплески заволжских просторов и теперь не радуют взор. Надо б уйти с левого борта на правый, тем более что струги идут сейчас правым берегом, где глубже, хотя им, плоскодонным, мелководье не страшно, но весенний разлив не спал еще, и на отмелях часты заторы из дерев, а это уже опасно. Здесь же, на быстрине, лишь топляк иной зверем подводным высунется из воды, оскалившись комлем, но на него уже и багры нацелены в упреждение, и кормщики с передних стругов криком извещают вслед идущих.
Встроенная в насаде палуба — в сущности, дощатый ящик, наспех сколоченный и всунутый в нутро без особой подгонки, потому когда Николас Мело решается с правого борта перебраться к Марине, Марина ногами чувствует его приближение: доски прогибаются. Деликатно покашляв за спиной Марины, Мело решается встать рядом и даже с осторожностью опереться на поручни, сколоченные и вколоченные между корпусом палубного ящика и бортом.
Загадочен сей толстяк. Будучи родом из Португалии, юношей вступил в орден св. Августина, миссионерствовал на Филиппинах и в Мексике. Замеченный Римом, удостоился посольских поручений в Персию к шаху Аббасу, оттуда, уже с поручениями и грамотами шаха, вознамерился вернуться в Рим через Москву, но по личному указанию Годунова был схвачен как шпион и враг православия, заточен в Соловецкий монастырь, где и пробыл без малого шесть лет. Только при царе Дмитрии Рим выхлопотал свободу своему лазутчику. Но пока добирался от Соловков, Дмитрий пал, а Шуйский немедля снова заточил его, только теперь поближе, в Борисоглебском монастыре. К тому времени, по сути, тоже заточенные Мнишики и прочая шляхта, что с ними пришла в Москву к царю Дмитрию, только через отца Николаса и имели сведения о событиях на Москве: он регулярно писал им в Ярославль и тогда уже поразил воображение Марины своими шпионскими способностями. В хлопотах тушинского времени, может, и не вспомнила бы о нем, но напомнил папский нунций специальным письмом, и тогда по требованию Марины Заруцкий направил под Ростов отряд атамана Матерого с указанием выжечь город, если добром не выдадут Мело. Выдали, но город Матерый все равно пограбил и пожег. Отца Николаса благополучно доставили в Тушино, где он прижился, прикипел душой к Марине и уже более не оставлял ее. Делу, однако же, человек он бесполезный, а бесполезные люди издавна раздражали Марину, оттого,««как ни хорошо относится к Мело, быстро устает от него.
— Скажите, отец, приходилось ли еще подобные реки видеть?
Обрадованный дружелюбием Марины, Мело вскидывается пухлыми руками, заплывшие глазки радостны и любвеобильны.
— А как же! Ганг, что в Индии, великая река, мутна только и в питие отвратна, в длину менее Волги, зато разливами неохватна.
— И так же пусты берега?
— Какое там! Клочка свободного не найти! Земля по берегам щедра, пять Московий выкормит. За то священной почитается.
— Почему ж так, отец, одни народы на клочках ютятся, другим — просторы на потеху, без пользы и употребления?
Мело укладывает голову на подбородки, щурится многозначительно, круглой головкой покачивает.
— Много — мало, хорошо — плохо, пан — холоп — то все есть, Марина Юрьевна, жалкие человеческие суждения, делу Божьему не сопричастные, но, как древние говорили, в равенстве качеств качество исчезает, бытие суть разность, в то время как равенство взаимоуничтожимо, в нем нет бытия. Реально лишь одно равенство — в служении Господу. Святой Фома, к примеру, вопрос «почему?» полагал праздным для ума, за ним видел примитивное знание. Почему вода течет? Почему ветер дует? Истинно пытливый ум обязан спрашивать — «зачем?» и не пугаться безответностью, но дерзать с молитвой, ибо только постижение Бога, что есть причина всех причин, только в том жажда подлинного, высшего знания. Таков путь мудрости и спокойного понимания…
Марина нетерпелива, словесные кружева отца Николаса раздражают ее, известно ей это пристрастие ученых монахов ткать паутину слов, повисаешь в ней беспомощно и безвольно, теряется смысл намерений и поступков, и тогда простое зло от простого добра отличить не в силах…
На корме уже давно царевич забавляется, дразнит чаек, кидает им требуху рыбью, и вот уже их целая стая кружит над головой, пакостит людям на головы, криком мерзким голоса заглушая. С жалобой на царевича спешит к Марине нянька Дарья; готова Марина сорвать досаду на сыне, но на палубе появляется Казановская и, упреждая Марину, бесцеремонно за руку стаскивает мальчонку вниз, и вопль его капризный глохнет в нутре насадовом.
— Хорошо, падре, не спрошу почему, спрошу — зачем вы здесь, со мной, а не в Риме или Дербенте?
Мело смущен, щечками розовеет слегка, глазки забегали, от взора Марининого прячутся.
— Помилуйте, Марина Юрьевна, все ли деяния наши объяснимы безыскусно? Мог бы сказать: вы, какая есть — вот причина, и в том правда — человеческая симпатия, разве ж этого мало? Но мне ли лукавить перед вами? За свою жизнь многих историй был я свидетель, но что нынче на земле скифской свершается, в том великий смысл угадываю, на многие века вперед закладывается пружина, каюсь, греховным соблазном одержим — присутствовать, подсмотреть в щелочку, потешить гордыню догадкой…
Увидев, как каменеют черты лица Марины, спешит словами:
— Но согласитесь, я мог бы и из иного места… Но я с вами, потому что именно первая причина. Господом клянусь, она… Нет у меня другого человека…
— А правота дела моего — это для вас ничто? Страшный вы человек, падре! Страшней врагов иных, те против меня, потому что правда моя опасна им, противничают ей, но не отрицают. Вы же безразличны к правде, а коли она от Бога, вы и к Нему безразличны — и это ль не смертный грех?!
Обмякнув, Мело почти повисает животом на поручнях, руки сутану теребят, а глаза полны слез. С очередным хлопком паруса дергается насад, монах теряет равновесие, и, не подхвати его Марина, пасть бы ему всем весом на доски палубные. Рук Марининых не отпуская, с кряхтением и рыданием опускается на колени.
— Знает Господь, как желаю успеха вам… Простите! Какой есть, с вами до конца…
Марина выдергивает руки, отходит на шаг.
— Какой прок от учености вашей, если простой казак, в правоту моего дела верящий, мудрее вас и ближе к Престолу Божьему?…
Пролетающая чайка дарит плачущему монаху на плечо белую лепешку помета. Мело вскакивает, явив проворство не по фигуре, морщится брезгливо, платком, из рукава сутаны вынутым, трет плечо, еле рукой дотягиваясь до него, платок пытается выбросить за борт, но ветер: платок возвращается чуть ли не в лицо ему — вот и знак Господний: от бесполезной мудрости до шутовства один пролет птицы! Так истолковывает Марина казус, и более нет в сердце ни гнева, ни досады. Марина смеется, и, осчастливленный ее смехом, отец Николас уже откровенно дурачится, лишь бы поддержать Марину в расположении духа, лишь бы не гневалась, не огорчалась.
На холмах по правому берегу меж тем оживление. Казаки из отряда атамана Копыто, посланные Заруцким с ногайцами посуху, кричат, шапками машут. Из общего строя стругов один отваливает к берегу. Казаки, спешившись, толпятся под холмом. К берегу струг пристать не может. На носу струга Марина узнает волжского атамана Тереню Уса. О чем перекрикиваются казаки, не понять, хотя голоса их доносятся до насада, и Марина пытается по интонациям угадать характер вестей, заведомо не ожидая ничего хорошего. Затем струг возвращается в строй, казаки на берегу еще топчутся какое-то время, потом, вскочив на коней, уносятся прочь. На стругах начинается переклик кормщиков, наконец и до насада доходит расположение Заруцкого: остановка и ночевка на Верхней Болде, и если у атамана Чулкова сей приказ вызывает недоумение — и четверти намеченного пути не пройдено, — Марине все ясно. Либо Одоевский выступил из Казани, либо Иштарек изменил, либо еще что-то непредугаданное, но столь же худое. Но что бы то ни было, все для Марины есть знак ускорения событий, которое и предчувствовала и к которому готова в уверенности, что, как бы теперь события ни развивались, исход дела решится не ими… Лишь бы скорей…