— Господи, помилуй! Стрела, копье и меч суть орудия убиения, а мне, христианину, заповедано: не убивай.
— Хе! И ты мнишь, блюдут христиане оную заповедь телячью?
— Как не блюсти, коли заповедано? — Но, вспомнив рассказ проповедника о кровопролитных сражениях христиан с какими-то «басурманами» там, за теми горами, куда ушел Киракос, он поправился неуверенно: — Ну, может, и убивают… злых иноверцев… отбиваясь от них.
— Иноверцев? Эх, милый! Совсем ты заотченашился, я вижу. Расспросил бы сведущих людей. Тут много пришлого народу. Персы. Христиане. Иудеи. Юргенцы какие-то, из дальних мест. Я говорил с ними. Так вот, дорогой Ремень, единоверцы твои разлюбезные, с тех самых пор, как Христос им дал свое учение, смертно грызутся между собой. В их вере столько разных, друг другу противных, толков, сколько ветвей вон на том — видишь? — дубе. Есть среди них… ну, как их?… — Карась, слегка постукивая себя костяшками согнутых пальцев по склоненной голове, взялся припоминать: — Гвоздики? Мостики? Хвостики? Ну, как? Вроде головастиков. А! Гностики. Тьфу!
Он рассмеялся, очень довольный тем, что вспомнил все-таки столь трудное слово.
— И еще, — он стукнул себя кулаком по колену (они сидели на кошме), — мимо тузите… маму тузите… нет, мама тут не к месту. Кажется, мало тузите, а?
Роман, дивясь нелепости этих названий, — придумают же люди! — сказал сердито:
— Откуда мне знать? Крой дальше. Не все ли равно, мало кого тузить, много тузить? И так, и этак несладко.
— Стой! Мало тузите… Много тузите… Мо-но-фи-зи-ты!!! Ох… Ты только подумай: сорок раз я тогда повторил, чтоб лучше запомнить, — и на тебе. Надо бы нам с тобой, Карман, выучиться грамоте ромейской, чтоб самим прочитать их писания и рассудить, что к чему.
— Надо бы, да кто научит? -
— Э! Пообтираемся тут, кто-нибудь да научит. «Да, — подумал Роман, глянув в ясные очи друга, — этот не то, что ромейскую, любую грамоту на свете одолеет».
— И еще, — продолжал Карась, — есть у них «рьяные», и «настырные», и «обманихи» какие-то. И еще — «яко биты». Невесело им, видать, от собственной веры, вот и сделались «яко биты».
— Врешь, Карась! То «тузите», то «биты». Не может быть этаких глупых названий.
— Ей-богу, точно — «яко биты». И все они, друже, ненавидят друг друга лютой ненавистью, хоть все они — братья во Христе. Этих «рьяных», «настырных» их братья во Христе громили, как самых заклятых врагов, на улицах убивали, так что «настырным», к примеру, пришлось бежать неведомо куда. А на «злых иноверцев», друже, добрые христиане охотились, как на зверей, сколько ученых жен и мужей истребили. Самое путаное, злое, подлое и глупое учение — вот что я слышу о вере твоей от здешних умных людей. Ну, как нам быть с шестой заповедью?…
Скис, побелел Роман, — как побелел бы и скис добрый муж, который жену свою, молодую, пригожую, холил, лелеял, гордился ею пред всеми — и которому вдруг, прибежав, донесли, что вот сейчас ее кто-то видел с кем-то в кустах.
— Врешь, — только и смог он сказать.
И Карась, — как Роман его по дороге сюда, в Самандар, хлопнул друга ладонью по лицу. Роман облизал вспухшие губы, сплюнул розовую слюну — и промолчал, Карась не может врать. Никогда не врал. И если он говорит такое, то, значит, так оно и есть, — если Карась возьмется выспрашивать, то выспросит все как надо.
Да-а. Дело темное, как сказал Карась тогда у бочага, где крестился Роман.
И впрямь, как же быть с шестой заповедью?
— Ладно, — вздохнул Роман. — Вернется странник святой, я его расспрошу.
Всю зиму, до самой весны, ходил он смурый. Он ждал Киракрса. И однажды весной, когда черный лес в пойме Угру затопило талой водой, спустившись с гор, подступил к Самандару с огромной свитой и с дарами Алп-Ильтувару албанский епископ Исраил, дабы обратить дикое племя хазарское в Христову светлую веру.
— «Бог есть любовь», — испуганно пятясь, бормочет странник. — Первое послание Иоанна, глава четвертая…
Нет злее дыма, чем дым горящего войлока. И, видно, от этого едкого дыма плачет Роман.
— Как же, отче, заповедь шестая? — шепчет сквозь слезы Роман. — Она говорит: «не убивай»…
Неподалеку, в степи, горят шатры хазарские. Мычат коровы, блеют овцы. Кричат женщины, дети.
На огромном стволе срубленного под корень священного дуба пьяный гот Иоанн, Романов брат во Христе, рубит тяжелой секирой косматые головы хазарских бахшей. Пьян-то пьян, а рубит сноровисто, умеючи: нацелится — чмок! — и отлетает, оскалившись, голова по ту сторону бревна, а тело со скрученными за спиной руками сползает, дергаясь, — по эту.
Утвердившись на широком пне, епископ Исраил осеняет святым крестным знамением расправу над упорствующими язычниками.
Видный муж — ростом огромный, в сверкающей тиаре, в просторной златотканой ризе, с твердым, будто каменным, лицом, большими черными, горящими глазами, огромной черной бородой. Грудь у него такая крутая, что подпирает подбородок. Руки — не руки, а ручищи; такой бы сам срубил триста голов и не запыхался.
Вокруг — хазарские воины, готы, славяне. Стоят, смотрят, молчат…
Жителей столицы — хазар, алан и прочих, не трудно было уломать: загнали их в наполненный мутной водой, широкий, в сто локтей, ров, опоясывающий город, и окрестили. Кто успел убежать, тот и остался язычником.
И поползли по окрестным степям и предгорьям страшные слухи.
Бахши — шаманы, знахари и колдуны — всполошились: власть уходит из рук и надежда (завтра им голодать) — и обратились к беку и народу с угрозами, уговорами, пророчили гибель стране, хворь и засуху. Хан-Тэнгре, синее небо, рухнет на изменивших древней вере. Хазарская степь не принимала Христову светлую веру. И пришлось вразумлять строптивых огнем и мечом.
— Как же быть, отче, с шестой заповедью? — наступает Роман на проповедника. — Она говорит: не убий.
— Ради вящей славы господней, — в страхе бормочет святой, видя, как опасно выцветают, прямо-таки белеют, синие очи славянина. — Во имя отца, и сына, и духа святого. Господь велел наказывать язычников и изрек устами Моисея: «Враждуйте с мадианитянами и поражайте их». Сказано в Книге Чисел: «И пошли войною на Мадиама, как повелел господь Моисею, и убили всех мужеска пола… А жен мадиамских и детей их сыны Израилевы взяли в полон, и весь скот их, и все стада их, и все имение взяли в добычу». В Иерихоне воины Иисуса Навина «и мужей, и жен, и молодых, и старых, и волов, и овец, и ослов — всех истребили мечом». И Христос говорил: «Не с миром пришел я к вам, а с бранью», — Евангелие от… глава… стих…
— Хватит!!! — заорал Роман. С этих пор на всю жизнь он люто, смертельной ненавистью, возненавидел всяческое словоблудие. — Кто же он, твой бог, который вчера говорил одно, а днесь говорит другое, совсем обратное вчерашнему?!
— Всесветный лгун! — зло ответил Карась за проповедника. — И учение его — обман, паскудный и гнусный.
Киракоса затрясло от этих кощунственных слов.
— Ты… — задыхаясь, — так говоришь… о единственно истинной вере?! — Он перестал пятиться, и даже двинулся на них, вскинув посох.
— Единственно истинная? — Карась не испугался его бешеных глаз. — Будь она такой — не распалась бы сразу, едва возникши, на сто разных толков, не похожих один на другой. И коли это — единственно истинное, верное, неоспоримое учение, почему оно само не озарит светом великой правды своей все умы на земле? Что это за правда, которую надо вколачивать в головы обухом? Кому ты поверил, Руслан, друг мой бедный?! На кой ляд тебе хитрый и злой Христос? Поищем бога умнее, добрее…
— Убей его! — крикнул Роману старик. — Ибо сказано в книге Второзаконие: «Если будет уговаривать тебя… друг твой, который для тебя как душа твоя, говоря: «Пойдем и будем служить богам иным…» — да не пощадит глаз твой, не жалей его и не прикрывай его, но убей его…»
— Хватит брехать, старый пес!!! — зарычал Роман. Он будто тронулся умом, был не в себе, — как был бы не в себе человек, который много дней и ночей, много долгих тоскливых лет томился в сырой холодной темнице и перед которым однажды, откинув крышку лаза и крикнув: «Выходи, ты свободен!» — со смехом захлопнули крышку, едва он, ослепший от яркого света, ринулся к выходу…
Роман — какой Роман? — уже вновь Руслан! — сорвал с груди медный крест и ладонью с крестом запечатал уста святого странника. Левой рукой схватил старика за белый затылок и так, за голову, поволок в заросли ивняка во влажной низине.
Он сам не знал, что хочет сделать с проповедником, он просто возненавидел его, устал от его бесконечных словоизвержений и хотел заставить его умолкнуть.
Может, он задушил бы мудреца, но тут Карась предложил:
— Не высечь ли нам его? А, Еруслан?
Руслан — обрадованно:
— Давай!
— Я живо нарежу лозы, а ты пока свяжи мерзавца и спусти ему порты.