В эту минуту Дорогомилов, протискиваясь вперёд, вытянул руки с воплем отчаяния:
– Александр Владимирович!
Он был в одной жилетке и старинной рубашке с круглыми накрахмаленными манжетами, жёстко гремевшими на запястьях, волосы его сползли на виски, перепутавшись с бородой, из-под которой свисали концы развязанного галстука в горошек.
– Александр Владимирович! Извините, пожалуйста, извините! Но послушайте. Приходит этот товарищ, осматривает квартиру и объявляет, что она будет занята военным комиссариатом. Прекрасно, прекрасно! Военным властям нужны помещения. Ну-с, а вы с семьёй? Ваш маленький Алёша? А я со своей библиотекой? А коммунальный отдел Совета, чьей собственностью является весь этот дом? Гражданина военного все это не интересует. Его интересует война.
– Виноват, – перебил человек, которого интересовала война.
Заложив большой палец за портупею, он на секунду прикрыл глаза, будто собираясь с терпением и призывая внять доводам разума. Момент этот Александр Владимирович счёл удобным, чтобы, кивнув, назвать свою фамилию с внушительной размеренностью, давно установленной им для тех случаев, когда он рассчитывал произвести впечатление. Военный стукнул каблуками и взял под козырёк – под свой импозантный козырёк и на свой удивительно особливый лад: собрав пальцы в горсть, он раскинул её и вытянул в лодочку у самого виска, словно погладив выбившуюся из-под околыша кудряшку.
– Зубинский, для поручений городского военкома, – сказал он совсем не тем голосом, каким только что перебранивался, и не без приятности. – Разрешите объяснить. Военный комиссар полагает занять верхний этаж дома под одно из своих учреждений. Гражданин Дорогомилов напрасно волнуется…
– Напрасно! – выкрикнул Арсений Романович и загремел манжетами.
– Совершенно напрасно, потому что ему, по закону, будет предоставлена, возможно, тут же, внизу, комната.
– Комната! Благодарю покорно! А библиотека, библиотека?!
– Относительно библиотеки лично я полагаю, что в случае её ценности…
– Кто установит её ценность? Вы? Вы? Вы? – исступлённо закричал Дорогомилов.
– В случае ценности, – продолжал Зубинский, слегка играя своим спокойствием, – она подлежит передаче в общественный фонд, в случае же малоценности…
– Малоценности! – почти передразнил Арсений Романович.
– В этом случае она, конечно, останется за её владельцем.
– Но помещение для книг, помещение! – требовательно возгласил владелец.
– Если недостанет помещения, тогда о книгах позаботится отдел утилизации губсовнархоза.
Дорогомилов качнулся к стене и произнёс неожиданно тихо:
– Вы слышали, Александр Владимирович?
– Да, – отозвался Пастухов, усмехаясь Зубинскому, – вы зашли, кажется, чересчур далеко.
– Я отвечаю на вопросы. Это моё мнение, не больше.
– Какое же у вас мнение обо мне с семьёй?
– Вот гражданин Дорогомилов требует, чтобы мы заручились ордером коммунхоза. Почему же он поселил у себя без всякого ордера вас, гражданин Пастухов?
Все молчали. Зубинский вежливо и с интересом наблюдал, как обескураженно мигает Александр Владимирович, как приглаживает волосы Дорогомилов, как помалкивает человек с замкнутыми устами, и наконец медленно перевёл взор на Анастасию Германовну, безмолвно следившую за сценой из комнаты.
– Иными словами, гражданина Пастухова с семьёй вы просто выкинете на улицу, да? – вдруг спросила она мягко и с улыбкой, которая могла показаться и очаровательной и вызывающей, так что Зубинский, поколебавшись, ответил уклончиво:
– О, с таким именем, как ваше, вряд ли можно остаться под открытым небом.
– Это сказано, пожалуй, по-светски, – все так же улыбаясь, проговорила Ася, – но правда, Саша, мы предпочли бы галантности приличный номер в гостинице?
– Я предпочёл бы, чтобы нас не трогали, – мрачно сказал Пастухов.
Зубинский приподнял плечи в знак того, что он отлично понимает, как все это неприятно, но он – человек службы и выполняет долг.
– Я надеюсь, вы поможете со своей стороны гражданам Пастуховым, – обратился он к своему спутнику, который, ещё помолчав, с сожалением разжал рот и, будто преодолевая головную боль, выдохнул одно слово:
– Оформим.
– Простите, а вы кто? – сострадательно полюбопытствовала Ася.
– Представитель жилищного отдела, – горько сказал молчаливый человек.
– Ах, такого типа! – вскрикнул оживший Арсений Романович. – Позвольте! Жилищному отделу известны все эти намерения? И вы не проронили ни звука?! Я сейчас же иду вместе с вами и делаю заявление. Официально! Официально!
Ни на кого не взглянув, представитель жилищного отдела вразвалочку направился к лестнице. Зубинский козырнул на свой изысканный манер Анастасии Германовне, изгибом корпуса показывая, что приветствие относится и к Пастухову – побольше, и к Дорогомилову – самую малость, быстро шагнул к выходу, и слышно было, как он молодцевато забарабанил подошвами по деревянным ступеням.
Арсений Романович сложил руки, закрывая ладонями грудь, и низко поклонился Анастасии Германовне:
– Извините мне этот мой вид (он громыхнул манжетами) и эти мои ужасные вопли! Ужасные, ужасные, как на базаре!
Он устремился в темноту коридора с лёгкостью необычайной.
Оставшись с женой, Пастухов подошёл к окну. В тишине раздавалось каждую минуту возобновляемое постукивание его ногтей по стеклу. Вдруг он засмеялся, вспомнив любительницу музыки в общежитии.
– Ты что? – спросила Ася.
– Есть люди настолько самонадеянные, что спроси этакого павлина – играет ли он на рояле, он, не моргнув глазом, ответит: не знаю, мол, не пробовал, но думаю, что играю…
– И ты думаешь, Зубинский из такой породы?
– Думаю, да.
– Ну, значит, мы с тобой горим! – весело сказала она, и, повернувшись друг к другу, они так захохотали, будто никаких невзгод и не было вовсе, а они шли навстречу очень заманчивым событиям.
Тогда Алёша, выйдя из своего угла, стал между родителями и Ольгой Адамовной, точно обеспечивая отступление к любой из трех точек, если будет надобность, и сказал:
– Папа, лучше, чем если нас станут кидать на улицу, то давайте будем жить в саду, а? И чтобы Арсений Романыч вместе с нами жил, хорошо?
Александр Владимирович перестал хохотать и, немного подумав, как всегда в разговоре с сыном, сощурился на него и ответил серьёзно:
– Да, конечно, мы так и сделаем. Нам с тобой в саду будет чрезвычайно удобно… играть с мамой и с Ольгой Адамовной… в кто дальше доплюнется…
День спустя, проходя торговым рядом, называвшимся по старой памяти – Архиерейским корпусом, Пастухов с женой остановились перед газетой, только что наклеенной на кирпичную стену и обрамлённой по краям, где стекал клейстер, шевелящимся ободком мух.
Военная сводка Красной Армии была грозной: фронты раскачивали свои действия все более зловеще на юге и на востоке. Нижняя и Средняя Волга по-прежнему была желанной целью белых генералов, одновременный выход к ней деникинского правого фланга с донских степей и колчаковского центра из Заволжья означал бы слияние разомкнутых военных сил контрреволюции, которые теперь поднимались явно для решающего удара. Казаки уральских и оренбургских степей должны были бы сомкнуть звенья мёртвой цепи вокруг Республики Советов. Саратов в этой борьбе громадного стратегического масштаба был рукоятью меча, опущенного клинком вдоль Волги, на юг, и одним лезвием обращённого к западу, против деникинских армий, другим – на восток, против казаков. Переломить этот уже испытанный большевиками, послушный им меч, выбить эту рукоять из непокорной десницы революции – было ближайшим намерением белых, и для осуществления его они согласились между собой не пощадить крови.
Поспешно надвигавшееся лето несло с собою на Саратов, казалось, одинаково горячие ветры с трех сторон – с низовья, где так же, как год назад, у всех на устах был Царицын, с донских хлебных равнин, где страшной опухолью набухал новый фронт, и из Заволжья, где, в глубине степей, казаки осадили свою главную станицу – завоёванный красными Уральск. От этих ветров, ускорявших жаркий свой бег, становилось тяжелее дышать, город чувствовал: быть лету знойным.
Всякий хорошо понимал, что жизнь и в самом коротком, и в самом дальнем будущем зависит от гражданской войны, её повседневного течения, её конечного исхода. Но, понимая это и либо отдавая войне то, что она требовала, либо противясь её требованиям, всякий был связан общей жизнью, рассчитанной не на военное, а на мирное будущее, и вдобавок неизбежно вёл свой личный быт, то совпадавший, то совсем не вязавшийся с жизнью общей. Все это уживалось в переплетении иногда красочном, иногда бесцветном, и с такими внезапными переменами, что один час никак нельзя было уподобить другому.
По дорогам маршировали рабочие отряды, запылённые, с деревянными мишенями на плечах бойцов. Госпитали мчали на грузовиках свои кровати, учреждения – свои оббитые шкафы. В трудовых школах девочки и мальчики лепили из розового и зеленого пластилина петушков и лошадок и устраивали выставки своих изделий. На заводах и в мастерских паяли и начиняли взрывчатой смесью ручные гранаты. В садике наискосок Липок толпа любителей в поздние сумерки, подковой окружив эстраду, слушала поредевший после войны симфонический оркестрик и наблюдала за извивами худосочного дирижёра – городской знаменитости, прямоволосой, как Лист, и черно-синей, как Паганини. На Верхнем базаре, оцепленном нарядом красноармейцев, вели облаву на дезертиров. В газете появлялась значительная статья о предстоящей петроградской постановке «Фауста и города». Шли съезды сельских Советов и крестьянской бедноты. В кино показывали «Отца Сергия» Льва Толстого. У пекарен дежурили очереди за калачом. Городской Совет выпускал обязательное постановление о снятии с домов старых торговых вывесок. Церкви густо благовестили ко всенощной. Против здания бывших губернских присутственных мест возводилась из цемента ещё неясно угадываемая конструкция революционного памятника.