«Тьфу ты! — сказал мысленно. — Окаянство!..» Намеревался привычно неторопливо и домовито пройти к своему в застолье месту, но оглядел высокое правление, примолкшее при его появлении, и раздумал… А потом сделал то, что сделал, и теперь мчался на взопревшем скакуне по обезлюдевшей, тяжелой и едва углядываемой дороге. Но и теперь он размышлял не об этой, нечаянно легшей лесной дороге, а о том, что происходит с ним, и что толкнуло его в путь. И опять в мыслях он был рядом с отцом, отчего-то вспомнилась кормилица Святослава, остаревшая, с отечным морщинистым лицом, худотелая деревлянка с черными, остро и неприязненно смотрящими глазами. И время спустя она не поменяла своего мнения о нем. Однажды он спросил у нее: отчего она сердится? Кто обидел ее? Иль она нуждается в чем-то? Если же так, он поможет по старой памяти. Старуха не ответила, лишь по лицу ее пробежала тень.
Сколь уж зим минуло, как он сел князем в Киеве! Во многих землях к нему благорасположены, спокойно приняли его верховенство, а вот в деревлянах он все не обретет понимания, там его часто упрекают за отступление от отцовых устоев: мол, все рад бы поломать, чего не успела поломать княгиня Ольга. Так и говорят. А что же он?.. А он и не поймет, в чем его вина? Но думает, что нету ее вовсе, и влеши, и хуране, и другие деревлянские роды говорят о нем напраслину. А вот недавно слух добежал до Владимира, что волхву Череде было видение, и в том видении предрекалось Великому князю киевскому стать погубителем веры отчичей, вроде бы минет малое время, и душа Владимира уйдет в отступ и оскудеет, и сие оскудение опахнется ветрами. Большой воевода тоже услышал про это и пришел в светлицу, грозен видом, спрашивал согласия на то, чтобы взять, не медля, волхва и предать смерти за чернословье. Но Владимир сказал: «Нет!..» Это было в первый раз, когда он не согласился с Добрыней. Тот растерялся, в крупном строгом лице отметилось что-то несвычное с ним, слабое, и Владимир, смутившись, опустил глаза, и тут услышал:
— Я, княже, не тебе служу, но матери Руси!
Холодом потянуло на Владимира от слов, облитых досадой, стало неприятно. Что же, Великий князь не хозяин в своем дому?
Отношения между ними с той поры, пускай и в малости, приметной со стороны, подернулись напрягой. Большой воевода понял, что Владимир не отрок уже, прислушивающийся к каждому его слову, он вошел в лета, и ему хочется вершить дело по-своему. И Владимир не стремился поменять тут что-то отчасти еще и потому, что Добрыня и сам ничего не предпринимал, осознав, что прежнего не воротишь, а еще то, что появилась необходимость действовать иначе, мягче и осторожней, щадя самолюбие Великого князя. Нелегко Добрыне смириться с тем, что ныне он сделался не совсем то, что был прежде, но внешне это никак не отразилось на нем, он оставался в деяниях тверд и надежен, только теперь они как бы принадлежали не ему одному, а еще и Великому князю.
Владимир ехал долго, но не замечал времени, которое истачивало день, как не замечал и того, что скакун под ним теперь шел медленной рысью и то и дело пытался вырвать поводья из рук наездника.
Вороному не очень-то глянулось в таежном нелюдьи, косил глазом, точно бы опасаясь встречи с лесным зверем. Для опаски были основания: еще на прошлой седмице волхвы провещали о Пробуди, а это значило, что медвежье племя покинуло берлоги и разбрелось по таежным уремам, оголодавшее за зиму, и, не приведи Господь, в такую пору встретить и самого слабого из этого племени. Не привыкши к одиноким, без сопровождения, ездкам, скакун чувствовал себя не совсем уверенно. Понемногу его неуверенность передалась хозяину. Во всяком случае, скакуну так помнилось, а не то отчего бы наездник начал беспричинно натягивать поводья и поглядывать по сторонам, словно бы не понимая, почему оказался в этом месте, а не в каком-то еще, где было бы не так сумрачно. Владимир и вправду какое-то время пребывал в легком смущении, потом пришпорил скакуна и за полдень въехал в оселье, посреди таежного нелюдья неожиданно открывшееся взору, зажатое высоко взнесшимися над ним деревьями. Тут что-то происходило. Еще при въезде Владимир услышал заунывное пение и подумал, что хоронят кого-то, и не ошибся. Возле одного из жилищ, низкого, приземистого, вросшего в землю бревенчатыми суставами, так что навершье едва ли не сровнялось с нею, стояла телега, а в ней лежал покойник, с ног до головы накрытый рогожей. Тут же, сбоку от почившего, копье и щит, соха рукояткой к низу… И все это обильно посыпано пеплом из отеческого очага.
Плакальщицы выстанывали спокойно и ровно, непоспешающе, сходно с их ремеслом, привычные слова о месте, которое занимал усопший среди людей, и о долгом пути, что предстоит ему пройти еще, прежде чем он обретет новую жизнь.
К Владимиру подошел низкорослый старик на слабых кривоватых ногах и, щурясь, впригляд, легко, неутруждаемо ничем, никакими догадками, оглядел всадника, переталкиваясь босыми пятками на холодной твердой земле. Воистину — чернопят из деревлянских весей, тут все, и малые дети, от бойкого, обдуваемого ветрами Протайника до тихого, приморенного первыми заморозками Листопадника, а то и до той поры, пока не осыплет снегом, не вспомнят даже про легкую обувку.
Старик, помедлив, спросил:
— В какие дали торишь тропу, добрый человек?
— К Владыке Богомилу, — сказал Владимир, только теперь осознавая, что он действительно хотел бы встретиться со старым волхвом, которого третьего дни Владыка Провид, полянин, в беседе с ним назвал Вещим.
Богомил ждал Великого князя. Он сидел у входа в пещеру в оленьей шкуре и держал в руках пергамент со священными письменами от Велеса. У ног его дремала большая черная птица, спрятав под крыло голову и сделавшись недвижной. Она жила еще в те поры, когда учитель Богомила был молод и старательно искал истину, не зная, что она вне пределов отпущенного человеческому разуму. Она есть совершенство, а пределы совершенного лишены жизни.
Большая черная птица помнит, как мучался Богомил, пытаясь отыскать дорогу к истине, пока не понял, что истинное блаженство пребывает в тишине и мире. И даже смерть оттого и благо, что приносит страждущему успокоение. Сама птица никогда не изводила себя непотребством желаний, удовлетворяясь тем, что приносил наступающий день. Ну, а если становилось слишком голодно и ослабленно в теле, и она не умела даже встать на крыло, и тогда не утрачивала твердости