— Почто же я, будучи чужим для ваших мещан, ненавистным, почто буду я, не породнившись с их головою, подставлять за мийские права свою спину, стану отказываться от власти, почету и всяких прав? Ха-ха!! Это было бы не по-ходыковски, а потому вот мое последнее слово: там что хоч про меня думай, свате, а я повторяю, что или до масленой шлюб, или я вас покину…
— Пощади же мои седины! Да разве можно на такое дело пойти? Да если бы я наложил на родное дитя руки и связанное приволок к алтарю, так и то ни один поп не станет из-под гвалту венчать… Все, что я могу обещать, — это приневолить ее и просьбами, и угрозами, и разными обещаньями да наставленьями, чтоб согласилась дочь хоть на обручение, а это ведь все равно.
— Обручение — не шлюб; уже если можно склонить на обручение, то можно склонить и на шлюб. Ты, свате, втолкуй ей, что она совершит святой и великий подвиг, что она согласием своим купит защитника для ее веры и для ее народа… Это может сломить каждого, а она богобийна…
— Хорошо… все испробую… только не требуй невозможного. А то ведь раз человек заявляет, что может изменить и своему народу, и своему благочестию, то какая же ему вера?
— Ну, это я так… — смешался невольно Ходыка, поняв, что зашел чересчур далеко, — а все-таки настаиваю на шлюбе и без него с места не рушу. Мне до масленой будет работы по горло и здесь: уломать гетмана, убедить его перейти на сторону горожан, — и я это успею… то неужели с девкой трудней справиться?..
— Клянусь тебе, что употреблю все усилия… но будь же и ты справедлив.
— Гаразд, бегу хлопотать… Не трать же, дорогой свате, часу… Да вот еще, забыл и порадовать: получил я ведомость от Степана, — все благополучно, твой сын здоров и товары прибудут недели через три в Киев.
— Спасибо за добрую вестку! Это меня тревожило…
— Ну, теперь успокойся, свате, и верь, что я всем сердцем и целой душой тебе и городу предан.
А Семен сидел уже у Богданы и передавал ей все события вчерашнего вечера и ночи, не сообщая лишь того, что составляло тайну братства… Богдана слушала его с возрастающим интересом и радовалась за своего несчастного друга, что дядько ее, старец Мачоха, принял в нем живое участие и своим словом убедил всех в его невинности, радовалась она и той перемене настроения, которое произвело оно, видимо, на душу Семена. В его глазах уже не сверкал мятежный огонь, мутившийся ужасом и отчаянием, а напротив — взор их был хотя и печален, но в нем таилась спокойная твердость, бесповоротная решимость и упование…
— Да, я много перетерпел там, на чужбине, — говорил он, — много выстрадал за эти дни здесь; но эта ночь пережгла мое горе и открыла моим слепым очам такую бездну спильных страданий, такой ужас грядущей беды, нависшей над родным краем, что мое особистое горе потонуло совсем в этой бездне… Не то, что я Галину стал меньше любить, нет, еще больше, еще паче. Но из этой любви выросла еще большая и эта большая стала греть и растить коханье.
— Любый мой, какое у тебя хорошее сердце и какое счастье оно сулит моей зирке Галине.
— Ох, все життя… Коли б только дознаться, где она, коли б только ее избавить от гвалту.
— Бог поможет… Да я и не важу, чтоб на него войт был способен… До речи, — спохватилась при этом Богдана, — я была во дворе у Балыки и расспрашивала всех чисто и, знаешь, попала на след, что Галина отвезена к какому-нибудь брату — либо в Переяслав, либо в Лубны…
— Не может быть! — схватился даже с места Семен.
— Стой, не кипятись: это еще только мой догад, а не певность. Вот сядь и слушай. У кого я ни расспрашивала, — все ничего не могли мне сообщить: или ничего не видали, или знали только то, что перед светом вышел из брамы хозяин вместе с дочкой и куда-то на чужих конях уехал… Но вчера Варька, — молодая дивчинка, попыхач, — рассказала мне, что няня разбудила ее тогда и велела уложить свой едвабный кунтуш, причем она слышала, как няня радовалась поездке и бубнила: «Слава богу, одумался старый, выкинул из головы нисенитныцю: там будет нам покойно!» Ясно, что поехали не в ходыкинскую пастку, а в какое-то приятное место и что старый одумался. А какое для няни и для ее коханой Гали может быть приятное место? Не иначе, как семья братьев, которых няня тоже выходила и которые любят свою сестру.
— Так, так… моя золотая головко! — просиял от радости Мелешкевич.
Известие, переданное Богданой, и ее рассуждения были настолько убедительны, что сразу отогнали от него мрачные мысли.
— Лишь бы я знал, что моя горлинка в безопасности, — тогда у меня развязаны руки.
— Можешь быть покоен: раз — доведаемся напевно, — ведь Лубны и Переяслав не на том свете, а другое — через тыждень масленая, а там великий пост, так что два месяца пильгы…
В это время отворилась с шумом входная дверь и в ней показались новые неразлучные приятели — Деркач и Щука.
— Теперь уже пышная панна не посмеется надо мной, как вчера, — заговорил Деркач заразительно весело, — хе, не посмеется.
— Как же б я над ясным лыцарем да посмеялась? — ответила Богдана, ожегши его глазами, и потом добавила, потупив их скромно — Еще над таким характерником, что все выведывает до цяты.
— Эх, жаловитая краля! Весело и утешно с такими! — возразил запорожец, покручивая усы.
Богдана снова взглянула на своего гостя и вспыхнула вся.
— А где же, панове, забыли добрыдень? — обратилась она к Щуке шутливо, чтобы скрыть свою непослушную вспышку.
— Ой, снова поймала! — всплеснул руками Деркач.
— Даруй, Богдано, — пробормотал сконфуженно Щука, — он так затуркочет теревенями, что забудешь и прывитаться по-людски.
— Повинную голову меч не сечет, — поклонился низко Деркач, — но не виновен и я, что как взглянешь на ясную панну, так думки все и повыскочат из головы, словно мыши из коморы при солнце.
— Ге-ге! Побратиме! А это уже какую? — засмеялся даже Семен..
— Значит, я пугало для мышей? — расхохоталась Богдана.
— И думки твои мышиные? — подхватил Щука.
— Годи! — махнул запорожец рукой. — Лучше послушайте, что я вынюхал.
— А ну-ну? — все притихли и уставились на Деркача с любопытством.
— Ходыка с своим сыном никуда не выезжал, сидел все время дома и никуда выезжать не собирается!.. А что, разве не до цяты? — обвел победительным взором он всех и брязнул для вящей важности саблей.
— До цяты, до цяты! — поддержала запорожца Богдана. — Вот спасибо, лыцарь, за эту звистку, так спасибо! Ну, теперь я уже певна, что Ходыка не принимал никакого участия в этом увозе Галины и что она у своего брата: ее войт умчал из боязни, чтобы она не попала в Печеры, а коней своих предложил Ходыка, просто чтобы подластиться к желанному свату, и квит!
— Да я же и прежде говорил, что войт любит страшно свою дочку и на гвалт не здатен… — решил Щука.
— Ах, друзи мои, дорогие мои, кревные! — воскликнул охваченный волной счастья Семен. — Чем мне благодарить вас, чем отплатить за ваш щирый прыхил, за ваши турботы? Ведь вы воскресили меня, развязали мне свет!
— Эк задумался, чем отплатить? — крикнул запорожец, ударив по плечу побратима рукой. — Вот когда меня будут под кии ставить, так поднесешь ковш оковытой — и баста!
— Не надо таких жартов, — заметила Богдана, — а вот Щука нам добудет ведомости про Галину…
— Сам отправлюсь в Лубны, в Переяслав и все выложу до цяты, — ответил с напускной серьезностью Щука.
— Нет, уже лучше я в Лубны и в Переяслав… и все до цяты, — перебил запорожец.
— Ну, Семен, будь теперь совершенно спокоен, — и лыцарь, и его побратим нам сообщат все до цяты, а ты займись пыльно своей справой с Ходыкой; порадься с добрым правником и не гай часу… а пока на радостях можно черпнуть и меду.
— Ей-богу, что не скажет панна, так словно сыпнет перлами, — воскликнул, потирая руки, Деркач, — просто сказышься!
— И сказышься, а ты думал как, не сказышься — сказышься! — утешил Щука.
Богдана засмеялась, и всем стало необычайно весело.
А Галина между тем тихо и спокойно проводила дни в Вознесенском монастыре, не подозревая о том, что происходит на Подоле. Правда, когда за нею захлопнулись двери повоза и тяжелая ходыкинская колымага быстро покатила по промоинам и ухабам узких подольских уличек, Галине почуялось что-то странное в том, что отец поднял их так рано и везет не в своих санях, а в какой-то колымаге; но Балыка тотчас же объяснил Галине, что ему хотелось поспеть к заутрене в монастырь, а что колымагу позычил он у Ходыки, так как боялся, чтобы по дороге их не захватила метель. Объяснение было весьма правдоподобно, а потому Галя тотчас же и успокоилась, тем более что через час повоз их действительно остановился у ворот Вознесенского монастыря.
Игуменья, сестра покойной матери Галины, приняла их в высшей степени ласково. Галине тотчас же отвела лучшую келью, в которой она и поместилась вместе с няней. Проводивши дочь в ее новое помещение, Балыка отправился к игуменье. В интимной беседе он сообщил ей, что дочь его Галина имела жениха, умершего в чужих краях, и что смерть его до такой степени огорчила девушку, что она задумала поступить в монастырь… И вот, уступая ее настойчивым просьбам, он привез ее сюда на некоторое время, но просит мать игуменью и как добрую родственницу, и как духовную мать употребить все возможное, чтобы отговорить Галину от этого несчастного решения, хотя бы во имя старика отца, которого это убьет. Игуменья приняла к сердцу горе Балыки и обещала ему повлиять сколько возможно на Галину. Целый день пробыл Балыка в монастыре. Перед вечером он зашел в келью к Галине. Галина уже совсем устроилась в своем новом гнездышке, которое игуменья приказала убрать коврами и рушныками и вообще всем, что нашлось у нее лучшего.