Нашему беглецу мерещилось, что его в бочке носит по волнам, что темнота ночи и туманная сырость вокруг — это глубокое и коварное море меж континентов и что сам он упал с корабля, который долго был ему домом, что его бегство, его паденье — это ошибка, неправдоподобная случайность, чистейшее безумие. Ибо когда солдат, принесший присягу, перед лицом врага покидает свой пост, солдат, которому приказано стоять насмерть, вдруг бросает свое оружие и гонится за переливчатым пестрым мотыльком, что олицетворяет толику его жизни, вернее, тоску по толике человеческого счастья, разве же это само по себе не безумие?
Правда, ты стараешься успокоить бурлящие мысли, считаешь: сто восемьдесят один, восемьдесят два, восемьдесят три… Надо досчитать до девятисот. Это пятнадцать минут. А пятнадцать минут — машины идут со скоростью около сорока километров в час — равны десяти километрам спасительного пути, на который не затрачиваешь сил. Через четверть часа истекут девятьсот секунд, его бегство будет замечено и Залигер бросится к телефону. Поэтому надо спрыгнуть, прежде чем машина подойдет к населенному пункту… двести двадцать один, двадцать два, двадцать три…
Но безумие, как меч-рыба в этом темном море туманов, метнулось в отверстие брезента и костяным своим мечом стало буравить его висок.
Хагедорн, истерзанный страхом смерти, истерзанный противоестественным одиночеством вольного, как птица, человека, свободного от всех человеческих уз, лежал ничком на рядах канистр, которые ездили под ним туда и сюда, так как были неплотно установлены. Когда колеса машины нырнули в колдобину и беспокойный груз сдвинулся к правому борту, Хагедорну больно прищемило руку. Чертыхаясь, он вытащил ее и, чтобы унять боль, засунул пальцы в рот… Шестьсот двадцать один, двадцать два, двадцать три… По обе стороны дороги вдруг выросли темные силуэты домов. Послышались голоса, где-то поблизости загрохотали по мостовой железные ободья колес, к этим звукам примешался цокот копыт множества лошадей. Водитель резко сбавил скорость. Машина с ужасающей медленностью объезжала какой-то конный обоз…
Обрывки разговоров донеслись до Хагедорна: «Мне отсюда до дома полчаса, да и то прогулочным шагом. Ханхен лежит в постели и во сне тянется к моей подушке… Слушай, рыжик, слушай…» — «…если есть еще бог на небе, Эрнст, то я, честное слово, его не понимаю… Допустить такое…» — «Моя Эрна теперь ковыляет на деревянной ноге. А я ей говорю — не расстраивайся,» от хромоты радости не убудет…» — «Ну, доложу я вам, ребята, наши фау-снаряды…» — «…в третьей роте вчера по суду расстреляли двоих пьяниц. Хотели улизнуть. Один буквально наложил в штаны…»
Грузовик остановился.
— Эй ты, смотри, свою смерть не проспи! — крикнул ездовой с проезжающей мимо повозки и кнутовищем ткнул Хагедорна в бок.
Девятьсот двадцать один, двадцать два, двадцать три… Время истекло… Надо прыгать! Самое простое — скрыться среди этой обозной неразберихи. Но самое простое еще не значит — самое лучшее. Хагедорн высунулся из машины и рискнул посмотреть вперед. Первая из трех машин остановилась на перекрестке. У поднятого шлагбаума стояли два долговязых полевых жандарма и разговаривали с водителем. Серебряные бляхи тускло поблескивали у них на груди. Девятьсот восемьдесят один, восемьдесят два… Если эти цепные псы теперь пойдут к следующей машине, я спрыгну, нырну между повозок и постараюсь скрыться в каком-нибудь саду. В кармане у меня пистолет. Ты или я. Обо мне никто не посмеет сказать, что я наложил в штаны…
Но псы но двигались с места. Один рукой показывал направление водителю — вперед и влево, другой со скучающим видом переминался с ноги на ногу. Они еще ничего не знали, ничто их не настораживало. А колеса уже закрутились снова. Хагедорн быстро втянул голову в плечи и перекатился через канистры на середину кузова. Они его не видели да и вообще не смотрели на проезжающие мимо них машины.
Когда шлагбаум остался далеко позади, беглец снова стал считать сначала: раз, два… и так до трехсот. Затем он вылез из-под брезента, уцепился за борт и, разжав пальцы, прыгнул на шоссе по направлению хода машины и покатился в придорожную канаву. Тяжело плюхнувшись в вонючую грязь, он осторожно пошевелил руками и ногами, желая убедиться, что они еще шевелятся. По счастью, они шевелились. И нигде ему не было больно. Шины грузовика шелестели по мокрому асфальту уже где-то далеко в тумане. Вскоре замер и этот звук. Тишина гудела в ушах. Хагедорн поднялся. С шинели, с рук у него стекала жидкая грязь, остро пахнувшая гнилыми капустными кочерыжками. Но он не попытался очиститься от нее, а еще зачерпнул обеими руками черной вонючей жижи и вымазал ею лоб, пос и щеки. Ибо и в самой темной ночи светится человеческое лицо. Если по моим следам спустят ищеек, думал он, то по крайней мере человеческий запах не пробьется сквозь вонючую корку. И Хагедорн побежал по полю. Каждые две-три минуты он останавливался и, как собака, почуявшая дичь, втягивал ноздрями воздух и опять шагал туда, откуда время от времени доносился гром орудий, а потом и чуть слышный стрекот пулеметов, полный веры в свое счастье, веры в то, что скоро, скоро он сыщет надежное убежище. Но чем скорее я уйду вперед до рассвета, думал он, тем больше у меня шансов перейти линию фронта. Надо остерегаться, чтобы не попасть в плен. Я хочу домой. Когда фронт будет уже далеко, я прежде всего вернусь в Рорен, к девушке. Я почти уверен, что она ждет меня. Может, ей удастся раздобыть для меня штатскую одежонку. А если она потребует или захочет благодарности, я возьму ее с собой домой. Она опрятная, сильная и одна как перст на свете. Лея умерла. Погибла из-за Залигера. Когда я в последний раз видел ее в Рейффенберге, она была как восковая кукла, а на мой поклон ответила как монашка. Но теперь надо думать о другом, о том, чтобы не бегать по полю, как заяц, а найти, где укрыться. Господи, до чего же здесь голо и пустынно…
Капитан Залигер утратил самообладанье и в присутствии обоих связистов и ефрейтора из канцелярии наорал на обер-фенриха:
— Чего вы хотите, Корта? Я не сторож своим солдатам. Если унтер-офицер дезертировал, я за это ответственности не несу. И меньше всего перед вами.
Обер-фенрих с непоколебимой уверенностью парировал:
— Что у этого малого все задатки подстрекателя и дезертира и что он упрям, как дьявол, мог слепой разглядеть, впотьмах. Я был поражен, что вы послали этого поганца одного. Это уж, разрешите заметить, господин капитан, но меньшей мере было…
— По меньшей мере вам придется засвидетельствовать, какое приказание я дал унтер-офицеру.
— Подумаешь, приказание, — хрипло выкрикнул Корта. — Этому подлецу, который только и знал, что гнуть свою линию, надо было дать штыком под ребра. А вы, господин капитан, разрешите заметить, подходили к нему в лайковых перчатках. А в лайковых перчатках вшей давить несподручно!
Чернявый собственными же словами опять распалил себя, к тому же бегство Хагедорна он воспринимал как свое личное пораженье и обиду. В этом состоянии он не побоялся заподозрить в соучастии своего начальника, которого и без того всегда порицал за склонность к буржуазному либерализму.
Залигеру казалось, что голова у него раскалывается от боли. Кожа на лбу опять заходила ходуном в нервном тике. Чтобы скрыть это неприятное явление, он встал перед большой картой воздушной обстановки, прибитой на стене блиндажа. Ефрейтор из канцелярии, трусливая душонка и подхалим, в двадцатый раз тыкал пальцем в какое-то слово на командировочном предписании, выданном Хагедорну в госпитале. При этом он все время шевелил губами, так как считал, что открыл нечто весьма важное в этом деле, что он, однако, не решается высказать вслух, ибо это может быть неприятно господину капитану.
Впрочем, почувствовав на себе злобный и презрительный взгляд обер-фенриха, он поправил криво сидевшие на носу никелевые очки и вкрадчивым голосом заявил, что дезертировавший унтер-офицер — уроженец Рейффенберга, Рейффенберга с двумя «ф». А насколько ему известно, в Германии есть только один Рейффенберг через два «ф». Капитан резко обернулся, и посему запуганный человечек проглотил вопрос, уже вертевшийся у него на языке: не знает ли капитан дезертира Хагедорна еще с довоенного времени. Да вопрос этот и не был нужен. Корта уже схватил предписание. На его лице тотчас же появилось глупо-заносчивое выраженье, доказывавшее, что он решил окончательно отмежеваться от этого дела.
До крайности разозленный Залигер взял со скамейки свой поясной ремень, надел его, усилием воли подавил свой гнев и с желчной иронией проговорил:
— Рейффенберг через два «ф», откуда и я родом, приютил в своих стенах без малого двенадцать тысяч жителей, тамошних уроженцев и приезжих, знать имя каждого, номер его шляпы и размер костюма вряд ли возможно.