– Неужели это правда? – закричала Елена, бросаясь к приятельнице.
Тахи, смертельно побледнев и опустив голову, остановился на пороге.
– Неужели это правда? – вздохнула вдова бана, подняв голову, – Увы, это правда, страшная, горькая правда! В этом, гробу лежит мертвый бан Петар, лежит мой муж, мертвый! Мой муж! Горе мне!
И вдова закрыла лицо руками.
– Но как же это случилось? – спросил испуганный Тахи.
Вдова опустила руки на стол, подняла голову и продолжала дрожащим от слез голосом:
– Свадьбу мы справили весело. Пора было возвращаться. На равнине нас застигла жесточайшая буря! Петар укрыл меня всем, что у нас было из одежды, а сам сидел в экипаже в одном камзоле. Я его укоряла за эту безрассудность, но он только смеялся. Поздно ночью приехали мы в Чаковец и остановились на ночлег. Я написала письмо Гашо, как вдруг Петар стал жаловаться на колотье. Он лег. Голова у него горела, как в огне. Он начал бредить. Я переполошилась, послала в Зрин за лекарем. Но было уже поздно. Через три часа он скончался. И вот он, вот! Мертвый! Горе мне, боже мой, умер! Ох, за что я так наказана?
– Господин Тахи, – сказал вполголоса Гашо, подойдя к суседскому хозяину, – прошу вас, помогите нам в эти тяжелые минуты.
– Я, – пробормотал Тахи, – да я сам должен искать помощи. Бан Петар Эрдеди умер, мои расчеты рухнули. Что теперь будет?
Гашо отвел сестру в спальню. Тахи и Елена остались одни у гроба. Она подошла к мужу и положила ему руку на плечо.
– Господин Фране, – сказала она тихо, – не думаете ли вы, что этот гроб – перст божий для нас?
Но Тахи, сердито пожав плечами, ответил:
– Госпожа Елена, мне кажется, что вы опять говорите словами этого проклятого брдовацкого попа.
– Memento mori![57] – раздался в дверях проникновенный голос. Вошел священник, маленького роста, с длинной черной бородой, – епископ Джюро Драшкович. – До меня дошла грустная весть, что всемогущему угодно было в этот роковой час отнять у королевства его главу. Я пришел посетить эти печальные чертоги и помолиться о душе покойника.
Драшкович преклонил колени перед гробом и начал вслух молиться, и, когда оп громко промолвил: «Аминь», Ферко Тахи почувствовал, как у него сжалось сердце.
В то время как над Загребом разносился печальный звон колоколов, возвещая, что королевство потеряло бана, в доме брдовацкого священника сидели двое: сам священник Иван Бабич и мирянин – высокий, статный человек, с живыми карими глазами и длинными усами, с открытым, смелым выражением лица. Это был господин Степан Грдак из Филетинца, крижевацкий дворянин, посланец его королевского величества.
– Я вам очень благодарен, честной отец, – сказал дворянин священнику, – за сообщенные сведения. Его королевское величество послал меня сюда специально, чтобы от имени королевской казны управлять хенинговской половиной имения до окончания тяжбы. Я нисколько не сомневаюсь, что госпожа Хенинг получит не меньше половины, потому что это в конце концов ее родовое имение, которое Тахи захватил per fas et nefas.[58] При дворе тоже прекрасно знают этого господина главного конюшего, знают, что нет злодея, равного ему, но боюсь, что еще могут быть всякие неприятности, хотя король и справедливее своих жадных советников, которых господин Тахи сумел подкупить. По правде говоря, они и не собирались вводить временное управление, опасаясь, по их словам, кровопролития, но казна никогда не отказывается собирать золотые плоды, и делает это с удовольствием, так как у нее кошель всегда пуст. У меня в этих местах нет никого знакомого, кроме вас, которого с детских лет я знаю за честного человека. Потому я и пришел к вам с просьбой: помогите мне в этом трудном деле; мне бы хотелось за этот, быть может короткий, срок ввести законы и порядки, которые при Тахи, как я слышал, не процветают.
– Да, к сожалению, не процветают! – подтвердил священник. – Бог свидетель, господин Степан, в своем рассказе я ничего не преувеличил, и слава богу, что вы приехали, потому что королевского посланца должно слушаться.
– Не уверен, захотят ли, – покачал головой Грдак, – когда я утром явился в Сусед и предъявил королевское письмо, то служащие Тахи стали сразу ставить мне палки в колеса; Петар Петричевич не дал ключей, все меня избегали, и я стоял, прости господи, словно приговоренный к виселице. Но господа ошибаются, Грдака им не запугать. Я не уступлю и буду продолжать идти прямым путем.
– Так и надо, господин Степан, это единственный способ заслужить уважение. Я особенно обращаю ваше внимание на бедный народ, который под властью Тахи истекает кровавым потом. Клянусь честью, никогда не приходилось мне видеть таких бедствий, какие кметы претерпевают от Тахи. В конце концов почти все вельможи – тираны, таков уж их нрав; но Тахи превзошел всех, словно на нем нет креста, а вместо сердца камень. Чего только я не пробовал! Мне, по правде говоря, противно впутываться в дела господ, но я священник, и ото мой долг; кто же, как не пастырь, будет защищать стадо от волков? Ради народа я унижался и не один раз. Я духовник госпожи Елены Тахи и неоднократно говорил с ней и укорял ее; у Елены, хоть она и очень вспыльчива, все-таки есть сердце, и мои укоры как будто понемногу проникали ей в душу; но Ферко Тахи – сущий зверь, и весь край его проклинает. В жизни не встречал я такого бесчеловечного существа, для которого высшее наслаждение – без конца мучить несчастный народ. Вы слышали о Могаиче, о Степане, о Сабове, знаете о других злодеяниях; но это далеко еще не половина всех ужасов. Кмет никогда не может быть спокоен за свое убогое достояние, потому что Тахи смеет без всякого повода согнать половину села с земли и забрать ее себе или подарить своим развращенным слугам. Вопреки закону, он наполовину повысил повинности; в каждом имении построил виселицы и говорит, что ему обед не в обед, если он не видит, как какая-нибудь «крестьянская собака» дергается на виселице. Одним словом, тут нет ни суда, ни закона, ни души, ни бога! У нашего народа сердце не злое, но кровь горячая; и он недоверчив, ибо видит, что господа, которых судьба поставила над ним, не лучше волков или турок, что те, кто должен был бы давать пример народу и воспитывать его, – попирают все святое. Не удивительно, что народ звереет, и боюсь, что от этого кое-кто и пострадает, ежели добротой не погасить тлеющий огонь народного гнева.
– Я тоже дворянин, – ответил Грдак, – но моя колыбель стояла не в высоких каменных хоромах, а под деревянным кровом скромного дворянского домика. Клянусь вам, честной отец, что я буду защищать несчастный народ, который, как и мы с вами, создан по образу божьему.
– Бог вас вознаградит, – сказал Бабич.
– Но скажите мне, каковы Грегорианцы? – спросил Грдак.
– Грегорианцы? Эх! Амброз достойный человек, старый коренной хорват. Но Степко я не верю. Он льстит крестьянам, но если ему удастся взять верх, будет вешать кметов не хуже Тахи. Это парень неистовый, он и свою прекрасную жену вгонит в гроб.
– Надейтесь на меня, – сказал на прощанье Грдак, – мое слово твердо. Я сумею укротить господина Ферко: или я, или он!
– Дай бог! – ответил священник.
Господин Тахи угощал господина подбана Форчича, который любил хаживать в гости, что можно было сразу заметить по его весьма круглому брюшку и красному носу. Подбан сильно потрудился за обильным обедом и беспрестанно вытирал пот с кончика носа. Оба мужчины сидели за столом, разговаривая о государственных делах, а госпожа Елена, в мягкой шубке, устроилась возле камина и слушала их. Лицо ее было бледно и грустно, губы сжаты, она смотрела перед собой, опустив голову; в глазах ее поблескивал иногда тот темный лихорадочный блеск, что предвещает близкую смерть.
– Пусть себе лают, – сказал, смеясь, Тахи, окончив обед, – пусть себе кричат, а я буду делать, что мне нравится. Крестьянские собаки землю должны целовать пере-До мной, тогда они могут быть спокойны, Если старая Хенинг укрощала их плетью, я их буду угощать похлеще. Знаю, что они злы, что весь край кипит, но разве не я главный конюший? Неужели же я не сумею укротить эту крестьянскую сволочь?
– Optime, spectabilis domine,[59] – подбан осклабился, и маленькие пьяные глазки его засверкали, как у барсука. – Так пм и надо! Разве мы не господа?
– Королевская камера посадила мне на шею этого мошенника Грдака, который расхаживает у меня по дому, как еж. Но пусть! Я подпущу такого дыму этому соглядатаю королевской камеры, что он сбежит от головной боли, и позабочусь, чтоб мои пожунские друзья избавили меня от этой чумы.
– Optime dixisti,[60] – сказал, смеясь, пьяный подбан.
– Скажи мне, amicissime frater,[61] – спросил Тахи, – не слыхал ли ты, кто у нас будет баном?
– Ни… чего! – пролепетал Форчич.
– Каждый день разносятся новые вести. Называют то одного, то другого; за ночь баны растут, как грибы. Я старался убедить королевских советников, чтоб назначили либо старого Алапича, либо Мато Кеглевича; да так, вероятно, и будет.