— Что за голова! — восторженно говорил о великом государе инок Белозерского монастыря Данила Агнече Ходило дружку своему, иноку Иосифу, который уже положил основание собственному монастырю под Волоком Ламским. — Ну, чисто вот ведун какой!
Но стоявший рядом с ним инок Вассиан, тоже из Заволжья, маленький, иссохший, с колючими, злыми глазёнками, прозванный иноками Рогатой Вошью, только презрительно поджал сухие губы.
— Ну, тожа! — проговорил он. — Вон стены да стрельницы чуть не до облаков возводит, а скоро свету конец!
— Да… — покачал головой Данила. — Поглядишь в пасхалию-то[74], поджилки трясутся.
— Так для чего же и вся суета сия со стенами? — сказал Вассиан. — Всуе мятётся земнородный, как говорится.
Но Данила Агнече Ходило уже обиделся.
— А ты что, учить великого государя будешь? Строит — значит, надобно. Что ся главою мниши, нога сый? Ты мниши словами мудрости всех удивити, а то только телчне вещание…[75]
Москва шумела. Но в стороне от ликующих стоял Василий Патрикеев. Образ Стеши, фряжской Богородицы, не покидал его сердца ни днем ни ночью. И горько дивился он на себя: почему другим выпадают и радости, а для него жизнь горька, как полынь? И только внезапный отъезд князя Андрея — они с ним почти не встречались теперь — говорил ему, что, может, судьба втайне готовит и ему какую-то радость.
А Москва, снегами уже чуть не до коньков занесённая, вся звенела ребячьими голосами.
Коляда, Коляда,
Пришла Коляда
Накануне Рождества!
Мы ходили, мы искали
Коляду святую
По всем дворам и проулочкам,
Нашли Коляду
У Петрова-то двора.
И вдруг, среди всего этого праздничного шума весёлой Москвы, в душе князя Василия всё осветилось мыслью: «Подлинного в жизни только счастье…» И слишком он уж много раздумывает тогда, когда нужно действовать. Может быть, и она мучается… И снова вспомнилась она ему так, как он видел её у окна светлицы, и буйное сердце его запело сразу радостную песнь победы и счастья.
XIX. «С ЗАГЛАВНОЙ, ДУРАК!..»
Дьяк Фёдор Курицын, блестя бойкими глазами и красивой собольей бородой, стоял над своим подьячим Васькой Хлюстом, румяным, круглолицым парнем, с уже вспотевшим от трудов чистописания лбом, и размеренно диктовал ему чин царского величания. Васька склонял намасленную голову — он был великий франт — то направо, то налево и старательно писал. В стороне, у окна, сидел за чтением какого-то рукописания дружок Фёдора, Григорий Тучин. В числе немногих новгородцев он получил разрешение остаться в Москве. Остались в столице даже некоторые еретики, а некоторых великий государь даже и возвысил: попа Алексея сделал протопопом Успенского собора, а Дионисия — Архангельского собора. Но еретики на единодержавие смотрели косо и тянули, большею частью, руку старобоярской партии. Дьяк Фёдор Курицын был весьма близок к ним и ими весьма почитаем.
— Ну, написал? — спросил дьяк. — Дальше: «И поставити столы и скатерть настлати и калачи положити…» Написал? «А тысяцкова жене, и свахам, и боярыням…» — продолжал он, и вдруг зашипел и звонко хлопнул себя по ляжке. — Да сколько раз тебе, дураку, говорить ещё, что боярин и боярыня с заглавной писать надо! Ну?
Васька ещё более вспотел и стал выправлять свой огрех.
— Нечего поправлять, всё одно перебелять придётся, — с досадой проговорил дьяк. — Пёс тебя знает: то бывают дни, хошь дьяком к великому государю ставь, а то дурак дураком. Ну, пиши уж… «И боярыням всем готовым быти у неё и свечам обоим, и караваем туго ж готовым быть…»
— Да на что ты это переписываешь? — спросил от окна Тучин.
— Велел великий государь изготовить, а зачем, не ведаю, — отвечал дьяк. — У него повадка такая: никогда ничего не говорить, что и зачем. Придёт время, может, скажет и сам, а выпытывать — сохрани Бог. Думаю так, время женить Ивана Молодого пришло.
— Кого же присмотрели?
— Как будто на Елене, дочери господаря молдавского, остановиться решили.
— Эта честь не велика после Византии-то! — улыбнулся Тучин. — Я думал, теперь куда выше метить будете…
— Сказывают, девка-то очень уж гожа… Ну, разинул рот-то! — цыкнул он на Ваську. — Пиши… «А как великий князь пришлёт к — смотри, с заглавной! — к боярыням и велит княжне идти на место, и княжне пойти из своих хором в середнюю палату, направо в сенные двери, а с нею тысяцкова жене и свахам обеим и боярыням…» Да с заглавной опять, дурак! Нет, упарил ты меня сёдни, Васька! Индо круги в глазах ходят…
И он, зорко следя, чтобы подьячий не делал огрехов, усердно диктовал, как опахивать соболями жениха и невесту, как, кому и где сидеть, как осыпало на мисе золотой должен хмелю насыпать в три углы, да тридевять соболей положить, да тридевять платков бархатных и камчатных и атласных с золотом и без золота, и какая у платков тех должна быть длина и ширина, и как поедет царский поезд в собор, и кто с кем сядет, и где все в соборе стать должны.
— «…И венчав, митрополит — тоже с заглавной, так… — даст вино пить великому князю и княжне, а великий князь, выпив вино, ударит тут же скляницею о землю да и ногою потопчет сам великий князь, иному же никому не велети топтати».
— Это и у жидов водится, — сказал Тучин. — Этим у них напоминают молодым о бренности земного счастья.
— И как ты только всё знаешь, посмотрю я! — удивился дьяк. — Дошлый ты человек, боярин. Ну, пиши, Васька.
Васька был весь до ушей мокрый от волнения и ужаса. Ничего уже не понимая, он писал, как один из бояр с саблей наголо будет всю ночь ездить вкруг подклети новобрачных, как будут у постели кормить курём великого князя, как на постелю положат две шубы собольих, одну мехом вверх, другую мехом вниз, а наутро как вести великого князя в мыльню, а великую княгиню как и кому вскрывать.
— И это вот тоже у жидов есть, — сказал Тучин. — У них сорочку новобрачной отдают родителям на сохранение на случай клеветы какой.
— Вишь ты! — сказал дьяк. — Ну, развесил уши-то! Совсем это не твоего ума дело! — прикрикнул он на Ваську. — Пиши давай, уж немного. «А нести перед постелею свечу водокщёную[76], у ключника взявши, да перед постелею поставити два рожества, Рожество Христово да Рожество Пречистой, да крест воздвизальной поставити в головах у постели…»
За дверью послышались вдруг шаги, и в сени вошли князь Василий Патрикеев да отец Зосима, архимандрит от Симонова, толстый, налитой жиром старик с тёмно-багровым лицом и белой бородой. Нездоровая толщина его была бы неприятна, если бы не глазки его умненькие, полные сдержанного, насмешливо-ласкового смеха.
— Милости просим, гости дорогие, — ласково приветствовал их дьяк. — Милости прошу к нашему шалашу.
Раскланявшись с гостями и усадив их, он в нерешительности посмотрел на Ваську.
— Ну, вот что… — сказал он. — Ты поди перебели то, что мы написали, а конец допишем потом. Да смотри у меня, ежели опять напрокудишь чего! И лапы свои вымой, а то ещё весь пергамен изгваздаешь.
Весь мокрый, изнемогая, Васька выкатился вон, а хозяин, распорядившись об угощении, присел к гостям, которые уже вступили в оживлённую беседу.
— Да какие же они чудотворцы? — зло бросил князь Василий. — Я их всех смутотворцами зову.
— Ах, ах, ах! — в притворном ужасе ахал Зосима, и глазки его смеялись. — Да разве ты не читал в житии-то его, как он на освящение церкви Богородицы на облаке из Ростова в Киев летал? А Левонтий опять? Когда его ростовцы изгнали, он поселился подле города, кутьёй заманивал к себе ребят и крестил, а когда ростовцы за то хотели убить его, он вышел к ним в полном облачении, и одни из них ослепли, а другие пали мёртвыми.
— А!.. — нетерпеливо тряхнул головой князь Василий. — Будет тебе глумы-то творить.
— А теперь вон Макара Калязинского в святые произвели, и, говорят, чудеса творит, — усмехнулся дьяк. — А мужик был сельской.
— А ты что думашь, одни бояре только чудеса-то творить умеют? — заколыхался в смехе всем телом Зосима.
— Поосторожнее только быть надо, — сказал дьяк. — Среди наших есть такие, которые стали уж на улице открыто над православием смеяться. Пущай православие и не православие, а кривославие, а всё надо держать себя поумнее. Великий государь мирволит нововерам, а другие косятся.
— Я как-то с Иосифом Волоколамским встрелся, — захрипел Зосима натужно. — И всё он меня по голове Писанием-то, Писанием-то… А я и смеюсь ему: да что ты-де больно лихуешься-то? Ведь сами же вы говорите, что пасхалия на исходе, Страшный Суд на носу и всему конец. Вот тогда-де Господь всех и рассудит, кто православный, а кто кривославный. А на Москве-де говорят, что ты много земель по случаю кончины мира нахватал — вот, мол, к Страшному-то Суду оно и гоже.