– Тятин подарок мне. Это я, я! – неуступчиво, забываясь, воскликнула Федосья, решительно смахнула убрус с колен на коробейку, закрыв священную птицу, и вдруг пролилась слезами, торопливо откинула на лицо завеску из окатного жемчуга.
Лишь на мгновение слегка примглилось лицо Марьи Ильинишны, но теплый взор не притух, остался дружелюбен, горели в глубине глаз изумруды.
– Ну, Федосья, ну, подружил! Всегда воск, всегда лисою обовьешься, а тут – злонравна...
– Лисою век не бывала, – обидчиво вскинулась боярыня. – Думаешь каково... Аниська у храма Казанского намедни кричала: де, я от Змея Горыныча змееныша в брюхе ношу. Каково слышать, а? – сквозь слезы выкрикивала Федосья, отчаянно вытирала ладонью глаза, размазывая по щекам белила. – Тебе ли, государыня, не знать, что Морозовы от веку заклянуты. Не было у них в роду детей, не было! Это я вымолила, с колен не вставала. Это я Морозовых обнадежила, забрюхатела. А мне говорят, я змееныша рощу.
– Мало ли кто набает... А ты, однако, дурку прости. Чрез нее Господь наш на тебя дозор кладет, де, каково блюдешь заповеди его. Тоже нашла на кого пыщиться. Забыла? За сиротою Бог с калигою. Убогий – человек Божий.
– Это не убогая, это злыдня, – возразила Федосья. – Это обавница. Много развелось клосных да юродов, шагу не ступи. Уже и Господа заместили собою. – Но отчего-то смолчала о Кирюше, хотя от его злопамятных слов непроходящая тоска на сердце словно бы от одной беды избавилась, а уже другая скрадывает. – Я знаю, от лутеров они, оттуда все прелести. Намедни читала «Куранты». У немцев целые грады бывают полны чаровников и чаровниц, и первые градские правители обретаются в том числу. В недавние годы все без мала лавочники града Хамбурга и с женами были ради волховства сожжены. Так пишут «Куранты»... Когда судии захотели, чтобы кат испытал муками трех чаровниц, то палач же и отсоветовал, говоря: де, вы того, господари, не искорените. Де, если бы был на площади великий пивоваренный чан, воды полн, а всякий чаровник и чаровница сего града Хамбурга только перст омочили, то до вечера не осталось бы воды в чану... Туго им досталось, обавникам, они к нам и переметнулись на Кукуй, а отсюда и православных портят, несут смуту.
– Ну полно, Федосьюшка, – царица мягко усмехнулась – Не нами заповедано, блаженные – уста Господа. Блаженными Христосик наши души метит и лечит. Вот как на суд-то попадешь горний, Господь наш все-е высмотрит. Ты, подружия, водись с има, ты не перечь...
– Не верю им, не верю: они Бога двоят, на себя его достоинства перенимают да тем и кичатся. – Федосья с разговорами забылась, да и в ее ли летах долго предаваться горю? – Они не только Бога сугубят, но и душу нашу тратят, в скверну попускают и блазнь. А коли в Боге усомнился, то вдолге ли все поперек раскроить? Мне тут один даве сказывал: я, говорит, Бог на земле, каково? – И опять Федосья не открыла Кирюшу. – Он вроде-ка и образам молится, а себя лишь видит. Убогонького приветь, кто с Христом в сердце: он бесприютен, и ты его оприють. Но тут, матушка моя, совсем другое: сердце наше пытаются собою заселить, Христа выместить. Были и прежде блаженные, взять того же Василия, что Ивану-царю грозился, так те судили нас, грешников, именем Господним крепили нас в страхе, но прежде всего себя судили до исступления. А нынешние все на нас попускаются!..
Тут государыня, не сдержавшись, прервала Федосью.
– А по мне, так я их боюся. – Она мягко, как бы винясь пред боярыней, улыбнулась, невольно прислушиваясь к внутренней жизни; в утробе ее дитя ширилось, просилось на волю, и царица пугалась всякой нервной лихорадки. Да и то сказать: не холопа в себе носила, но будущего государя. Если задумаешься невольно о чем скверном, тут же и на чаде отмстится. – Я тебя зазвала, Федосья, не ради логофетства, хоть и знаю, что ты вельми учена. Борис Иваныч не раз хвалился: де, побудешь с тобою, так и насладишься паче меда и сота словес твоих душеполезных... Я вытребовала тебя по делу. Будем милостыню завертывать.
Через отрока-стольника государыня призвала дурку Орьку. Та уже знала о деле и явилась без промедления, видно за дверью ждала вести. Притащила Орька кожаный мешок с деньгами, царевой печатью оклейменный, была тут же на шнуре дьяка царской казны роспись, сколько и каких денег накладено в мошне; а всего на раздачу была положена тыща рублей, что государь завтра, в Светлое Воскресение, и отдарит нищим Христа ради.
– Ну чего разблажились? – крикливо заворчала дурка, бухнулась на лавку. Это была краснощекая тугая девка с невинно-голубыми, блаженными глазками, льняные куцые бровки были едва заметны, и оттого глаза казались обнаженными, какими-то звероватыми На плечах ее, поверх сарафана из желтых гилянских дорог с бархательными вошвами, была накинута шубейка из покроми, обрезков сукна, с беличьим воротником, на шее кованое кружево, на голове колпак суконный зеленый с собольей опушкой – Сидят, расщеперились, как мокрые курицы. Господь разнес, так спейте, ягодки. На спелую малину сатана с ружьем.
– Ну не ворчи, не ворчи, раскудахталась, – с улыбкою одернула государыня дурку: она любила Орьку, как дорогого безобидного зверя, что скалит на хозяина зубы, но не прикусит. Орька могла бы и помалкивать; лишь задорного белозубого вида ее хватало, чтобы вызвать ответную улыбку. – Будешь ворчать, замуж выдам.
– Нету того воеводы, чтоб мою крепость одолеть.
– Вот поворчи еще, отдам за Богдана Хитрова карлу.
– Каков Богдашка, таков и карла. Его бы в зыбку запеленать заместо дите да на седмицу и позабыть, эково кавалера.
Федосья заугрюмела, отвернула голову. Дурку она терпеть не могла; по ее бы нраву, так Орьку полагалось хорошо высечь и отправить на пашню. Здоровая девка тешит из себя блажную, а государыня-царица поваживает ее. Слишком широкое сердце у матушки. Федосья с осуждением поглядела на Марью Ильинишну и вздохнула.
– Не вздыхай, сестрица, а то распояску уронишь до времени, да и рассыплешься. Как рассыплешься, да и раскатишься, – оскалилась Орька на боярыню.
Федосья натужно улыбнулась, погрозила пальцем, но вновь смолчала.
– Ну, хватит колоколить. Скоро на всенощную, а мы за дело не примались. Затеялись не ко времени. Федосьюшка, пред благим делом скажи слово...
Федосья задумчиво оглядела Терем, расписанный травами, на потолке летали ангелы, и Грозное Око взирало с написанного художною рукою занебесья. Грозное Око было карим, с напряженной пронизывающей зеницей, из нее исходила угроза. Походило Око на глаз Орьки. Отчего такая блажь вдруг посунулась в голову? Федосья перекрестилась, перевела взгляд на веницейское окно: в середнее стеколко виделся потешный садик. Отрешенно заговорила: «Церковников и нищих, и маломожных, и бедных, и скорбных, и странных пришлецов призывай в дом свой и по силе накорми, и напой, и согрей, и милостыню давай и в дому, и в торгу, и на пути: тою очищаются греха, те бо ходатаи к Богу о грехах наших. – Тут и государыня поддержала Федосью, и стали они честь из Домостроя по памяти. – Чадо! Люби монашеской чин, и странные пришлецы всегда в твоем дому бы питалися, и в монастыри с милостынею и кормлею приходи, и в темницах, и убогих, и больных посещай и милостыню по силе давай...» С этими словами Орька погрузила руку в мошну, достала серебряную копейку с вычеканенным царем на коне, образ тот поцеловала.
– Баженый ты мой, миленькой государь, красно солнышко... Бери-ка, Федосья Прокопьевна, корабельник золотой на милостыньку...
Пото она и дурка, чтобы все иначить, и эту игру надобно принимать с понятливым сердцем. Обозвала копейку червонцем – а ты и верь. У Орьки были горячие сухие пальцы, и когда Федосья принимала от нее копейку с титлою, то словно бы обожглась. Она невольно взглянула на дурку, и та подмигнула голубым нагим глазом. Федосья завернула копейку в толстую ворсистую бумагу, не надписав ничего: и по весу понятно, что запеленут не пятиалтынный, не гривна, и не ефимок, не талер, не десятирублевик угорский золотой, но что-то из мелочи: иль копейка, иль деньга, иль полушка, та самая чеканка, что худо держится в зепи, норовит выпасть в любую прорешку...
– Ты пошто, Орька, копейку корабельником назвала? – по чину заведенной игры спросила государыня.
– От копейки не помрешь и не встанешь, матушка. Копейка всему голова, без копейки и червонец как мужик безносый. Кругло, мало, да всякому мило...
Так часа два под Орькины пересмешки закручивали они милостыньки. Тут у государыни поясница заныла, да и пришла пора на пасхальную службу сбираться. Погнала царица дурку вместе с мошною прочь. Федосья задумчиво проводила дурку взглядом, и когда желтый сарафан из гилянских дорог пропал за дверью, призналась вдруг царице, словно бы кто за язык дернул:
– Мне Кирюша, лежунец, сказал... Живет у меня. У меня сын будет. Он блаженный, высмотрел. Про себя обзывается: я-де Христос. Я нынче, как к тебе отправиться, испроказила, искостила его, и вот душа мается. Так тоскнет Не к беде ли какой?