39
Елена мучилась — должна родить или вытравить плод?
Стала часто молиться, но не называла в молитвах того, чего на самом деле страстно хотела, — убить ребёнка. Она боялась назвать это желание словами: такие слова ей казались каплями огня, который должен был сжечь её — грешницу, хорошо понимала она, или даже преступницу, пытавшуюся нарушить, разломать какие-то извечные законы, по которым жили и живут её родители, но которые стали в тяжесть ей. Временами отчаяние наваливалось на её сердце, и спутывались в голове желания и стремления, словно бы она не знала, не понимала или забыла, чего хотела и ожидала от жизни. Приходила в родительский дом, приклонялась головой к плечу Любови Евстафьевны, однако ничего ей не рассказывала, не делилась.
— Чёй-то ты, Ленча? — участливо спрашивала Любовь Евстафьевна, отрываясь от кудели.
— Так, — отвечала она.
Однажды вечером к Елене заглянула Наталья Романова. Справилась, стыдливо опуская большие детские глаза, не было ли с фронта писем от Василия. Письма были, к родителям и деду с бабкой, и Елена пересказала их Наталье, теребившей свою рыжеватую косу. Наталья и краснела, и бледнела, и вздыхала, и даже тихонько всплакнула. Помолчали, вглядываясь в сумеречные отпотевшие окна. Сидели в спальне, не зажигали света, но золотисто отсвечивала лампадка. Было тепло, тихо. Елена, какая-то вся сжатая, ссутуленная, плотно укутанная большой шалью, будто бы мёрзла, держала в замке пальцы. Лицо её было напряжённым, замкнутым. Подруги то возобновляли разговор, то прерывались. Елена, казалось, даже и не слушала Наталью.
— Пойду, чё ли, — с несомненной обидой, наконец, сказала Наталья, поднимаясь с табуретки и запахивая на груди кофту.
— Погоди, — взяла её за руку Елена. Хотела что-то сказать, но лишь прикусила губу.
— Какая-то ты чудная нонче.
— Чудная, говоришь? Вот что хочу тебе, Наташа, сказать. — И Елена потянула к себе Наталью, которая стала часто моргать, не понимая подругу и даже чуточку чего-то испугавшись. От лица Елены отхлынула кровь.
— Чиво ты? — озиралась Наталья на дверь, будто хотела убежать.
Елена собиралась что-то сказать, но в сенях послышались шаги: пришёл из конюшни Семён, свежий, румяный от морозца, в длинной холщовой расшитой рубахе. Сбросил с плеч заношенный до блеска полушубок, торопливо переобулся в кожаные самошитные тапочки и, нетерпеливый, храня на губах улыбку, прошёл на свою половину к жене. Весело поздоровался с Натальей, подмигнул и спросил, доколе будет она в девках куковать. Наталья покраснела до макового цвета и стала собираться домой, но Елена удержала. Марья Васильевна крикнула из-за перегородки, приглашая всех к столу. Семён вышел из спальни первым, а Елена жарко шепнула подруге:
— Поговорить надо. Посоветуешь, может, чего стоящего. Сама я — запуталась, Наташка. — И Елена утянула вяло сопротивлявшуюся Наталью с собой, усадила за стол.
Чай пили степенно, молчаливо, лишь обмолвливаясь. Слышался похруст сушек и кускового сахара. Над всеми возвышался до блеска начищенный тульский самовар с большим, в виде петуха краником. Под потолком горели две керосиновые лампы, ярко освещая скучные, серьёзные лица. Семён завёл было разговор о двух коровах, которые хворали, спросил у жены, как с ними поступить. Елена пожала плечами, промолчала, навёртывая на ложку густого мёда. Семён перевёл взгляд на мать. Марья Васильевна взыскательно посмотрела на невестку, стала дуть на чай. Наталья пуще покраснела, сама не понимая, отчего, утянула голову в плечи, затаилась. Семён снова завёл разговор. Слегка повернул здоровое, хорошо слышащее ухо в сторону жены: видимо, боялся пропустить её малейший шорох. Но снова установилось глубокое, отчаянное молчание, и все, казалось, ожидали какого-то ответа и действия от Елены. Но Елена снова промолчала, дула на поднятую над столом чашку, загораживая ею лицо от мужа и свекрови. На печке за занавеской покряхтывал прихворнувший Иван Александрович. На лавке потягивался и зевал крупный пушистый кот. Наталья, наконец, не выдержала, встала, робко кланяясь и прощаясь, стала отходить к порогу. Елена резко поднялась следом, нечаянно, с грохотом уронив табуретку, вызвалась проводить подругу. Обе выскочили в сени, а Иван Александрович с печки глухо прохрипел:
— Шалая баба, шалая. Бестолковщина одна, а не жена. Тьфу, прости Господи, женой тута и не пахнет, Сенька.
— Батя! — завис над столом Семён. Скатерть поползла вниз вместе с хищно растопыренными пятернями. Кот метнулся под стол.
— Чиво «батя»?! — задыхался отец. — Жена — оно не для шшупалок в постелях. Для жизни! Шшупать-то можно и подушку, ежели ничего не случилось под руками. А жена — от Бога!
— Батя!..
— Цыц! — Старик задохнулся гневным сухим кашлем, отвернулся, откатившись, в пыльные потемки запечья. Марья Васильевна тяжело дышала, её полное грубоватое тело жидко потряхивалось. Не выдержала — разревелась, уткнувшись лицом в платок. Сгорбленный, взъерошенный Семён ушёл, шаркая тапочками, на свою половину, сжимал за спиной кулак.
За воротами Наталья осмелела, притопнула валенком и крепко взяла Елену за душегрейку, притянула к себе:
— Фу, и как я высидела у вас! Вы чё тама — воюете дённо и нощно? Жара у вас, печь натоплена до одури, а — знобило меня, будто вы все дышали в меня холодюкой самой расхолодной.
— Мирно живём… как в могиле, — неприятно засмеялась Елена, обнимая подругу.
Пошли по заметённой снегом, изрезанной полозьями улице. В окнах подрагивал свет вечерних хлопот, качались тени, к небу, густеющему подкровавленной зарёй, тянулись хвосты дымов. Наталья возмущалась, порицающе мотала маленькой головой, с которой сползла на плечи шаль:
— То-то же — как в могиле. Семён бьёт тебя, чё ли? Али со свекровкой да свёкром лаешься, грешным делом?
— Говорю же тебе: мирно у нас, как в могиле. — Елена приостановилась, пристально посмотрела в веснушчатое, задорно-девчоночье лицо подруги, махнула рукой: — Ай, была не была: слушай, моя пригожая, вот что тебе шепну. Беременная я.
— Вот радость-то!..
— Да помолчи! Слушай — помоги мне… — Елена оборвалась, в горле у неё неожиданно засипело, и она глубоко вздохнула. Крепко прижала к себе отчего-то испугавшуюся Наталью, в самоё ухо свербяще, громко шептала: — Помоги мне… вытравить… его… слышь, помоги…
— Кого? — остановилась Наталья. Бегали голубенькие горошины глаз.
Елена разжала зубы, произнесла хрипло и страшно:
— Его… ребёнка… Кого же ещё, недогадливая?
— Чьего?
— Да не «чьего»! А ну тебя!
Наталья мелко перекрестилась, хотела было заглянуть в лицо Елены, но та не дала повернуть подруге голову — держала, будто заламывала. Мимо лихо проезжали дровни, на которых длинноногий, в рваном чекмене Лёша Сумасброд свистел, размахивая бичом.
— Дорогу голубям! — возвещающе и бодро крикнул Лёша, улыбаясь во весь рот. — Наше вам с кисточкой, голубки! — Своим озорным косоватым глазом подмигнул Наталье и Елене.
Подруг густо обдало снежной морозной пылью, пахнуло в лица запахом лошадиного пота и древесной коры.
— У дураков кажный день забава да потеха, — ворчливо сказала Наталья, которой всегда хотелось выглядеть старше своих лет. Склонилась к Елене, шепнула: — Неужто, Ленча, нагуляла?
Обе услышали в небе густую и звонкую пересыпь хлопающих крыльев — подняли головы: оказывается, Лёша забавлялся — а может, и нет! — с голубями, радостно погоняя запряжённую в дровни лошадь. Видимо, загонял стаю в свою знаменитую и единственную на всю погожскую округу голубятню. Птицы трепещущим, но кучным облачком летели низко над Погожим, вспурживая и рассыпаясь белыми хлопьями. Неугомонный Лёша свистел. За его дровнями с гиканьем и свистом побежали мальчишки, кинув скатывать снежную бабу и бросаться снежками.
— Лёша, Лёша, посвисти малёша!
— Сумасброд, рупь потерял!
— Ему рупь не нужён: голубя посули — так спляшет!.. — кричали мальчишки, пытаясь запрыгнуть на дровни или угодить в Лёшу снежком. Лёша всем простодушно, ласково улыбался.
— Тьфу! Ну, даёт дурила мужик! — присвистнула и Наталья, но сразу посмотрела на Елену, пристально, с ожиданием.
Елена не отводила обременённого тяжёлыми мыслями взора от голубей, которые уже терялись в фиолетовом мареве вечера. Её обветренные, обкусанные губы пошевеливались, а щека подрагивала — то ли от улыбки, то ли от боли. Заря красно-кроваво загустевала, пригибалась к снежному таёжному кругозору правобережья, как в яму проваливалась, которая была коварно прикрыта еловыми лапами.
— Ленча, Ленча, слышь — неужто нагуляла?
Елена покусывала губу. В её глазах искрасна взблеснул отсвет заката. Наталья поёжилась.
— Слышишь, Ленча? Нагуляла, согрешила?
— Убить хочу его… вот в чём мой грех неискупимый, — произнесла, как выжала, Елена то страшное слово, которое с самого июля скоблило её душу. Наталье показалось, что она безумна. — Я всё понимаю, но пуповину с прошлой жизнью надо, надо разгрызать!