Вся в снегу, белая как снег, поднялась Анфиса, постояла минуту, поглядела вслед тройке и заплакала неутешно. Тройка мчалась к лесу. Глаза Прохора сверкали.
Сверкали звезды в ночи. Прохор закусил губы, голова его закружилась. Закружились звезды в ночи, и месяц скакнул на землю. Тоска, холодный огонь, мучительный стыд и жалость…
Петр Данилыч ругал жену, грозился, орал на весь дом, требовал Прохора.
Вошел Ибрагим, поворочал глазами страшно, сказал:
— Крычать нэ надо. Хозяйку обижать нэ надо. Пьяный — спи. А нэт — кынжал в брухо…
Петр Данилыч что-то пробурчал и быстро улегся спать.
Потрясучая ведьма, по прозвищу Клюка, растирала скипидаром крепкое белое тело Анфисы. Анфиса стонала, очень больно ногу в бедре. Клюка завтра поведет Анфису в баню, спрыснет с семи скатных камушков водой.
— Как ты это? Кто тебя?
— Сама. Сама.
И не спалось ей всю ночь. Всю ночь, до морозной зари, продумала она. Как сиротливо ее сердце, как оно горячо и жадно!
«Сокол, сокол!.. Кровью своей опою тебя. От всего отрекусь: от света, от царства небесного. А ты не уйдешь от меня… Сокол!»
Всю ночь напролет, до желтой холодной зари, строчил Прохор письмо Нине Куприяновой. И не хотелось писать, — забыл про Нину, — но стал писать. Напишет строчку, схватится за голову, зашагает по комнате, зачеркнет строчку и — снова. Самые нежнейшие слова старался подбирать, и все казалось ему, что слова эти лживые, придуманные, без сугрева. С письма, со строк глядели ему в сердце укорные глаза Анфисы.
— Милая, — шептал он, злясь, — милая… Ниночка… Но Анфиса принимала это на свой счет и кивала ему ласково и вся влеклась к нему.
Прохор стукнул в стол, в клочья разорвал бумагу и, не раздеваясь, лег. Снилась рождественская елка в городе, в общественном собрании. Он — маленький, с бантиком и в штанишках до колен. Какой-то незнакомый дядя в сюртуке подарил ему золотую лошадку.
Анфиса скоро оправилась. Она никому не сказала. Молчал и Прохор.
Была хорошая пороша. Прохор взял двух зайцев и возвращался домой. Нарочно дал крюку, чтоб пройти мимо Анфисиных ворот. Солнце было золотое. В воробьиных стайках зачинался весенний хмель. Анфиса сидела на завалинке в синем душегрее, на голове богатая шаль надета по-особому: открыты розовые уши и длинные концы назад. Рядом с ней Илья Сохатых: франтом.
— Здравствуйте, Прохор Петрович! — она встала и стояла высокая, тугая, глядела ласково в его лицо.
— Здравствуйте! — Чуть-чуть взглянул — и дальше. «Какая, черт ее дери, красивая!» Потом оглянулся, и вдруг сердце его закипело:
— Илья! Домой! На, отнеси зайцев.
— Сегодня ведь, Прохор Петрович, по календарному табелю праздник.
— Поговори! — губы его прыгали. Нет, он отвадит этого лопоухого мозгляка от Анфисы.
Как-то вечером он был дома один, с жадностью перечитывал Жюль Верна.
— Здорово, светик!
Он поднял голову. Пред ним, в черном шушуне — Клюка, голова трясется, мышиные глазки-буравчики сверлят, рот — сухая береста. Он продолжал читать. Она села рядом и стала гладить его по спине, по голове, поскрипывая смехом, как скрипучей дверью, и покряхтывая:
— Ох, и люб ты ей!
Прохор глядел в книгу, но уши его навострились, и полет по Жюль Верну на луну сразу оборвался.
— Брал бы. Она не перестарок, двадцать второй годок идет.
Щеки Прохора покраснели, и онемевшие строки исчезли вдруг.
— А какая бы парочка была!.. По крайности — отца отвадишь, мать спасешь. — Голова ее тряслась, на глазах навернулись слезы, пахло от нее тленом, могильной землей, но слова ее шпарили, как кипяток.
— А у тебя, бабка, есть зубы? — спросил Прохор.
— Нету, светик, нету.
— Жаль… А то бы я тебе выбил их. Уходи!
— Дурак ты, светик, — сказала Клюка, схватилась за перешибленную годами спину и, заохав, поднялась. — Осо-сок ты поросячий, вот ты кто. Этакую кралю упускать!
Сколь времени живу, такую королеву впервой вижу. Вся думка ее к тебе лежит… Эх ты, дурак паршивый!.. Хоть бы матку-то пожалел. Зачахла ведь. — И скрипучей дугой к двери, подпираясь батогом.
— Бабка, слушай, — вернул ее Прохор и сунул ей в руку рубль. — Скажи, бабка, только не болтай никому, слышишь? Она любит отца?
— Отца?! — вскричала бабка. — Христос воскресь… Помахивает им… Больно нужно…
— Врешь… Слушай, бабка! А Илюха, приказчик наш, часто ходит к ней? Слушай, бабка…
— Да ты чего дрожишь-то весь? Тебя любит, вот кого, тебя! А мало ли к ней ходют…
Знамо дело, мухи к меду льнут. Вот поп как-то пришел, сожрал горшок сметаны — да и вон. Помахивает она.
— Врешь! Она отцова любовница… Она…
— Тьфу! Будет она со старым мужиком валандаться. Говорят тебе, — ты один… Эх, младен! Ты ее в баньке посмотри — растаешь… Сватай знай. Не спокаешься… А то городскую возьмешь с мошной толстой, загубишь красу свою, младен. Может, на морду-то ее и смотреть-то вредно…
— Скажи ей… Впрочем, ничего не говори… Иди… Ну, иди, иди. Убью я ее, так и скажи… Убью!
Он долго не мог успокоиться. Жюль Верн полетел под стол. Взял геометрию и бессмысленно читал, переворачивал страницы с треском. Ведьма — эта Анфиса. Она раздевается пред ним среди цветов: «Здравствуйте, Прохор Петрович!» Она, не торопясь, входит в речку. Нет, это Таня… Милая Таня, где ты, нахальная, смешная Таня? Квадрат гипотенузы равен… К черту гипотенузу! Зачем ему гипотенузы? Ему надо деньги и работу.
И пляшет пред ним менуэт темнокудрая Ниночка, и в руках ее, над головой, гипотенуза, держит за кончики гипотенузу и плавно так, плавно поводит ею, улыбаясь: тир-ли, тар-ли, тир-ли-ля… «Ниночка!» Он валится на диван и закрывает глаза. Он целует и раздевает Ниночку. Она смеется, сопротивляется. Он умоляет: разреши. Он никогда не видал, во что одеты барышни. Кружева, взбитый как сливки тюль, бантики.
Кровь приливает к голове, во рту сухо, ладони рук влажнеют.
— Вот «Ниву» привезли папаше с почты, из села, а тебе — письмо. Ты здоров ли? Красный какой… — сказала Варвара. — Ужо, дай картинки поглядеть нам с Ибрагимом-то.
«Миленький Прохор Петрович, ну не сердитесь, я буду звать вас Прохором, — писала Нина. — Это третье мое письмо, а вы не отвечаете. Грех вам. Уже не прельстила ли вас та вдова, как ее, Анфиса, кажется?.. Ну что ж, с глаз долой — из сердца вон. Видно, все мужчины таковы. А я стала очень умная, мы образовали литературный кружок, кой-чему учимся, пишем рефераты, руководит учитель словесности Долгов; такой, право, душка. Читаете ли вы что-нибудь? Надо читать, учиться. Иначе — дороги наши пойдут врозь… Когда же мы свидимся? Приезжайте, будет вам сидеть в глуши».
И еще многое писала Нина торопливо, неразборчиво, на целых шести страницах.
— Да, — сказал Прохор, — надо учиться. — Не дочитав письма, зашагал по комнате. Вообще отнесся как-то холодно к письму: образ Нины заслонялся неведомо чем, уплывал в туман, и чернильнке строки не оживали.
— Да, надо учиться.
На ходу он оглядел себя в трюмо: красив, высок, широкоплеч. Пощипывал черные усики. Дочитал письмо, и в конце: «Доброжелательница ваша и л….., вас Нина».
Глаза Анфисы следили за ним неотступно, улыбчиво манили. Ведьма!.. Но последние чернильные строки загорелись, он снова перечитал письмо, внимательно и с теплым чувством. Конечно, Нина будет его женой. Надо к этому достойно приготовить себя.
Он пошел к ссыльному Шапошникову. Он нес в себе образ Нины, свою неясную мечту. Он глядел в землю, думал.
— Ах, сокол идет и головушку клонит.
— Анфиса! — крикнул Прохор и не сразу понял, что с ним случилось. Красавица стояла перед ним с запрокинутой головой, в распахнутом душегрее. Сложив руки на груди, она обнимала его пламенным взглядом, она тянулась к нему вся:
— Сокол мой!..
Прохор быстро свернул в сторону и пошел дальше, сжимая кулаки.
— Как вы смеете подсылать ко мне старух? — крикнул он. И сквозь зубы:
— Шлюха!
А как хотелось обернуться, посмотреть: она, должно быть, пристально глядела ему в спину. Нет, дальше, прочь! Раздражение кипело в нем. Навстречу — Марья Кирилловна.
— Мамочка, милая!..
— Что ты с ней говорил?
— Я ее назвал шлюхой… Ты домой?
— Домой. У попадьи была. Ты, Прошенька, подальше от нее… Нехорошая эта женщина
— Анфиса. Крученая она.
— Мамочка, что вы? Милая моя!.. — он обнял ее, поцеловал и посмотрел ей вслед. Прохору очень жалко стало мать. Он подходил к крайней избушке, где жил Шапошников.
Марья Кирилловна повстречала меж тем Анфису, хотела свернуть — не вышло:
— Не трогайте моего мальчика, Анфиса Петровна… Неужели на вас креста нет?
— С чего это вы взяли?.. Господи!.. Язык-то без костей у вас.
Женщины прошли друг мимо друга, как порох и огонь.
Шапошников бородат, броваст, лыс, но волосы длинные, а говорит тенористо, заикаясь. И когда говорит, в трудных местах крепко щурится, словно стараясь выжать слова из глаз.
— Я слышал, вы кончили университет?