— Я слышал, вы кончили университет?
— Да, кончил… По юридическому. Садитесь. Чем могу служить?
Прохор знал, что Шапошников революционер, покушался убить генерала, кажется губернатора, отбыл в Акатуе каторгу, теперь на поселении.
— Я хотел бы учиться, а здесь… Вы знаете, например, немецкий язык?
— Нет, — сказал Шапошников и надел пенсне. — Или, верней, знаю, но очень плохо.
— Он сел и закинул ногу на ногу. Сапоги его дырявы и грязны, штаны рваные, руки грубые, под ногтями черно, — совсем мужик.
Прохор огляделся. Подслеповатое оконце скупо пускало свет; на полках чучела тин и зверюшек; в углу — волк рвет зайца. На столе распластанная белка, ланцеты, пакля, проволока. Пахло лаком и травами.
— Чучело набиваете?
— Препарирую.
— Значит, вы меня будете учить всему, что знаете, — говорил Прохор; он старался глядеть в сторону, в голосе звучала напускная заносчивость. — Я буду хорошо платить, не беспокойтесь. Я вообще хочу… Я должен быть человеком.
— Это родители вас заставляют? — спросил Шапошников, выставив бороду вперед.
— Сам. Сам хочу.
— Похвально! Конечно, вашему папаше не до вас.
— С чего начнем? — оборвал его Прохор.
— Давайте займемся историей, географией. Кстати, у меня есть Ключевский и Реклю. После пасхи, что ли? Прохор поискал басовые солидные нотки и сказал:
— Нет… Если вы свободны, то сейчас. Шапошников снял пенсне, сощурился и, посмотрев на Прохора, подумал: «Типус!»
Поздний вечер. Марья Кирилловна улеглась спать. В комнате Ильи Сохатых весело. Ибрагим лежит на кровати, закинув руки за голову, и что-то врет про баб. Илья
Сохатых, то и дело отбрасывая назад рыжие кудряшки, хихикает, мусолит карандаш и записывает в альбом:
— Как, как, как?
— Пыши, — говорит Ибрагим и несет соромщину. Карандаш работает вовсю. Илюха давится, перхает и хохочет. Он не желает остаться в долгу. Заглядывает в альбом, фыркнет, утирает слюнявый рот и начинает:
— А вот, к примеру, как кухарка барина узнала… Очень интересно. Жила-была кухарка, икряная такая, жирная, вроде тебя, Варварушка…
— Ха-ха-ха-ха-ха-ха!
— Ну, значит, завязали ей глаза и ну целовать по очереди: два дворника, кучер, лакей да три солдата, а она узнавать должна, кто целует.
Ибрагим пускает смех через усы и зубы: шипит, присвистывает, цокает, ляская зубами. У кухарки хохот нутряной: обхватит живот, зайдется вся и молча взад-вперед качается, сама кровяная, мясистая, вот-вот лопнет изнутри, а тут как порснет, как взвизгнет, аж в ушах гулы, и опять зашлась вся, закачалась — сдохнет.
Илья Сохатых понюхал воздух, брезгливо сморщил нос, сказал:
— Сообразуясь с народной темнотой, вы не понимаете, что значит поэзия… Вот, например, акростик. Слушайте! — Он выпил водки, кухарку с черкесом угостил, порылся в альбоме и стал декламировать каким-то чужим, завойным козлитонцем:
Ангел ты изящный,
Недоступны мне ваши красы,
Форменно я стал несчастный,
Илья Сохатых сын.
Сойду с ума или добьюся,
Адью, мой друг, к тебе стремлюся!..
Две последние строчки он заорал неистово, слезливо и страстно пал к ногам подвыпившей кухарки.
— Адью, мой друг, к тебе стремлюся!.. — он ткнулся рыжей головой ей в колени — кудри разлетелись — и заплакал. Он был пьян.
Варвара вдруг вся обмякла, словно теплая вода потекла из ее тела: кряхтя, согнулась, обняла его за шею и почему-то завыла в голос толсто и страшно:
— Херувим ты мой… Илю-у-у-шенька-а-а!.. Не плачь. Илья Сохатых вынырнул из ее рук, вскочил:
— Дура! Неужели могла представить, что я интересуюсь твоей утробой или сердцем?.. Дура!
Черкес привстал с кровати и сердито сверкнул глазами на Илью.
— Это называется акростик, — сказал Илья, утирая слезы шелковым платком, и еще выпил рюмку. — В нем сказан предмет любви в заглавных буквах, но вам никогда не вообразить, кого я люблю. Эх, миленькие вы мои… Варвара! Ибрагим!.. Не знаете вы, кого я страстно люблю и страдаю.
— Да зна-а-а-ем, — протянула кухарка, почесывая подмышками. — Кого боле-то?.. Она всем башки-то вертит, Анфиса подлая…
— Верно! — вскричал Илья и ударил ладонь в ладонь. — Верно. Но только она не подлая! И за такие слова бьют в зубы.
В комнате ходили зеленые вавилоны; все как-то покачивалось, все зыбко гудело. И не понять было, что делал Ибрагим: ругался или мурлыкал под нос кавказскую; неизвестно, что делала Варвара: плакала или тряслась нутром в угарном смехе. Лилось вино. Сквозь угарный туман проплывало:
— Женюсь… Вот подохнуть — женюсь!.. Бракосочетанье то есть…
— Женись… Попляшем!
— Варварушке — супир… Ибрагимушке — золотые часы… Ломается она… Закадычные враги у меня есть… Враги!..
— Рэзать будем!.. Врагам…
— Марья Кирилловна, бедняжка, толковала, — похныкала кухарка. — Женить бы, мол, его… Тебя, то есть. Плачет, бедняжка, из-за ирода-то своего…
— Мне жалко хозяйку, — сказал Ибрагим. — Цены нэт Марье, вот какой женщин… Жаль!..
— Больно ведьма красива уж, Анфиска-то! — сказала Варвара. — На ее телеса-то, ежели бабе, и той смотреть вредно, не говоря о мужике. Этаких и свет редко родит.
— Анфиса-то? Ой! Не хочет она меня предвидеть! — вскричал Илья и затеребил кудри.
— Братцы, жените вы меня!.. Обсоюзьте!.. А мы с ней… Купчиха будет. В город. Каменный дом. У меня кой-что припасено. Только, чур, молчок… Анфиса! Ангел поэтичный! Тюльпан!
Он скакал козлом и посылал ей воздушные поцелуи. В комнате беззвучно вырос Прохор. Лицо Ильи вдруг стало маленьким и острым. Он схватил альбом и спрятал под подушку.
— Это что?
— Да это, Прохор Петрович, так… Безделица!
— Покажи!..
— А я не желаю… Что на самом деле? Это моя вещь.
— Покажи! — глухо сказал Прохор, швырнул подушку на пол и взял альбом.
— У меня тут всякая ерунда. Неприлично юноше такому прекрасному читать… Поэтическая похабщина… — Илюха егозил, масленые глазки его сонно щурились, а рука опасливо тянулась к альбому:
— Не стоит, Прохор Петрович, разглядывать. Пардон, пожалуйста.
Прохор, не торопясь, снял с переплета газетную обложку. Илюха съежился и растерянно разинул безусый рот. По красному сафьяну переплега было вытиснено золотом:
«ЕГО ВЫСОКОБЛАГОРОДИЮ ИЛЬЕ ПЕТРОВИЧУ СОХАТЫХ ОТ ВСЕЙ МОЕЙ ЛЮБВИ ДАРИТ АНФИСА ПЕТРОВНА КОЗЫРЕВА НА ПАМЯТЬ»
А наверху — корона.
— Та-а-ак, — ядовито протянул юноша, сел и налил рюмку водки. — Давно тебе подарила? — спросил он.
— Да как вам сказать?.. Недавно. На поверку ежели, это недоразумение одно, суприз.
Прохор не торопясь проглотил вино, задумался.
— А мы тут неожиданно выпили в обществе, среди компании. И здоровьишко мое не тово… И в первых строках — скука.
— Скука? — переспросил, словно в бреду, Прохор и оживился, глаза зажглись. — А вот я тебя сейчас, Ильюша, развеселю. Анфиса-то Петровна любит тебя? Скажи, как другу, Ильюша? А?
— Да как вам сказать порциональнее? — отер приказчик слюнявый рот.
— Погоди… — Прохор вышел и тотчас же вернулся с графином водки на лимонных корках. — Хлопни! — сказал он, протягивая приказчику полную чашку вина.
— Не много ли будет? Прохор тоже выпил.
— Давай, Ильюша, ляжем на кровать.
— Очень даже приятно, — сказал Илья. Он осовел совсем, язык едва работал. Сердце Прохора колотилось, уши, как омут, жадно глотали Илюхины слова. Лежали рядом: Прохор ленивым медведем, — Илюха сусликом, подобострастно — и лапки к грудке.
— Я тоже несчастлив, Илюша…
— Знаю, знаю… Через папашу все… Ах, мамашенька раша, мамашенька!.. Такая неприятность в доме. Да я это поправлю окончательно, не сомневайтесь… Я своего добьюсь…
— Что ж? Целовались с ней?
— To есть удивительно целовались.
— Совсем?
— То есть так совсем, что невозможно. С полной комментарией. После пасхи предлог ей сделаю. Благодаря бога — поженимся. Мирси.
Прохор крякнул и спросил:
— А хорошо, Илюша, целовать красавицу?
— Ой! — захлебнулся тот, закрывая узенькие глазки. — Даже уму непостижимо…
— Расскажи, как… Ну, Илюша, миленький… — Прохор ласково обнял его. Тот стал молоть всякую мерзость, сюсюкая, хихикая, облизывая пьяный рот.
В голове и сердце Прохора взрывались вспышки острой любви к Анфисе и ревнивой ненависти к ней. Щекам было жарко, ныло тупой болью простуженное в тайге колено, рот пересыхал.
— А ты читал Достоевского «Преступление и наказание»? — резко перебил он Илью. — Там есть Раскольников, студент. Я очень люблю этого студента… Смелый!
— Я тоже студентов уважаю, — сказал Илья, — например, Алехин, политический…
— Он старуху убил…
— Нет, убийства хотя и не было, а рыбу ловил удой.
— Я про Раскольникова! — с внезапным гневом крикнул Прохор. — Про Раскольникова! Дурак! — он ткнул приказчика в подбородок кулаком и вышел, захлопнув дверь.
— Черт! — шипел Прохор, крупно шагая. — Я ему покажу, как на Анфисе женятся! — Он дрожал. Луна светила в окна. Хотелось ударить стулом в пол, кого-нибудь прибить, обидеть. Сел на подоконник, припал горячим лбом к стеклу. Лысая луна издевательски смеялась.