— Но все, все несчастны… были, со мной.
— Страдать за любовь — счастье. Разве нет? Не счастье? — её исступлённый низкий шёпот сводил с ума. Разнялись на тютель земляничные губы, в глубине их — мелкое биение сапфиров.
— Три из них — там, — он опустил её, указал вниз. Глазами…
— С тобой не страшно и…
— Ты без ума ль?
— От того, что ты рядом, — губы ещё чуток отворились.
— У меня страшный рубец, — грустно проворчал он, но уже без упора.
— Фу… — прильнула пальчиками, нежно огладила шрам большим и указательным, как бы пропустив сквозь ломкий волосок.
— Мне скоро тридцать.
— Тятя куда старше матушки, — глаза её в изнеможении закатывались.
— Ты ничего не боишься? — гладя её ушки, прошептал он, не в силах насытиться, словно всё это — в последний раз.
— Я боюсь одного — презренья твоего.
— Люблю, люблю тебя! Безумно люблю! — не выдержав, вскричал он. — Ты понимаешь?!..
…алые губки раздвинулись без трепета вольно пуская в счастливой и отдающейся улыбке головка умиротворённо склонилась и припала к жгучей груди бумажными пальцами он коснулся глянца её дражайших щёчек…
…Близкие голоса подруг привели в себя. Его. Надя же всё никак не могла выйти из ошеломляющей истомы, крепко сжимая пальцы любимого.
Девушки с первого взгляда поняли всё…
Елчанинову тоже не составило труда разобраться, что к чему: из леса дочка пришла не своя. Помрачённый вид её вполне вязался со странными поступками обычно уравновешенного и хладнокровного Степана.
Фёдор Елизарьевич лишь безрадостно вздохнул… Бердыша он полюбил давно, как родного, полюбил. Но что то был за жених? Без кола, без двора… Пусть даже приближенный вельможного владыки Годунова. Пускай не беден — одни кони с «телесукиного» подворья тянули на приданое. Худо в другом. Степан Бердыш — это вечный мотун, непоседливый бегунок государской воли и военной службы, подплавок волн, которому никогда не просохнуть на сухотверди…
С зазнобой Степан расстался, не помня себя от счастья. Тягучим и терпким вином растворился в бурливой крови дурман страсти и нежности безмерной…
Часть третья
ПОЗОР ВЛАСТЕЛИНА ОРДЫ
— На Руси быть такого не может, без бунтов чтоб обойтись, — рубанул плотный старик в зелёном кафтане — Шуйский Иван Петрович. У его локтя, упрев в горшочке, мятно дымилась боярская каша — на пшене со сливками да с изюмом.
— Ну, не всяк год. А по паре увеселений на, сказать не соврать, царствие верняк выпадет, — сощурясь на узорчатый потолок, поправил другой Шуйский — Василий.
— Никогда от смут не было пользы боярскому роду, — добавил Иван Петрович, дядька их «семиюродный», — особливо от подлого рода.
— Род роду не родня и не ровня. А нынче година такая, что чернь кой-кому и на руку спляшет.
— Ты про что, Вась?
— Да всё про то ж. Сладенько губы от уха до уха растягивать обрыдело. Князь Василий Шуйский слывёт, гляди-тка, за милягу да шута, угождает всем и вся. А у меня, можа, весёлость рогатиной в сердце давит.
— Ну, вот что, сродственники, хва возок издали подкатывать. Этак мы ни в жисть не сговоримся, — подал голос третий, решительный и вёрткий Андрей Шуйский. — Зачем собрались — знаем. О том же, что родам боярским житья не стало, — тыщу раз плакались. Что отпрыски барышников конских да опричники тухлые кровь сосут из нас… ну, зачем, к чему… опять и снова всё это?.. Всё это тьфу… Ибо ныне-то, — перегнулся через стол к Ивану Петровичу, захрипел с присвистом, — нет у Борьки Годунова сообщников из именитого боярства. Нету! Помер князь Никита Юрьев. Не личит боле первым быть Борьке. Всё! Будя в варежку шептать. Потому ты, Васи лий, дело реки…
— А что тогда и речь-то, Андрей? То, о чём ты петь готов, давно в душе пламенем бушует. Смуте быть коль — глядишь, и пламя изольётся…
— Смуте быть. Это уже точно, — вздохнул Иван Петрович. — Не нынче, так завтра жди погрома, много крови вытечет…
— За нашу остерегаться не след, — осклабился Василий. — Худо Борьке да прихвостням его придётся. Его в первую голову надо… башкой да с колокольни…
— Мало Борьку… Ириницу-царицу добрёхонькую туды ж… — Андрей Шуйский запнулся, поводил зелёными мутняками, извернулся, — подале, в монастырь…
— Ну, расторопы, коль на то пошло, и Дионисия чаша сия не минет. Сукам соли на хвост не жалко — сыпанём так сыпанём, — ухмыльнулся Иван Петрович.
— А этот-то чем плох? Что не знает, к кому липнуть? Так то пустое. То, что твёрдости митрополиту недостает, к нашей выгоде.
— Прав, Андрей. Не за сих псов драных с просиженными задами держаться нам след, — зачвакал, по-своему истолковав слова Андрея, Василий Шуйский.
— Ляхи — вот опора! — возбудился Андрей.
— Тебе скоро за одним столом… — начал было Иван Шуйский, сорвался хрипло. — Ох, далёко забрели. Борька-стервец в ус не дует. Привольничает у царя под бочком. А мы чё только хвостом по навозу ни расписали… Ты лучше скажи, Василий, много ль поводырей… за нашу правду наготовил?
— С дюжину наберётся… головок по слободкам. Два купчины с суконной сотни. Пять — посадские. Пара — стрелецкие сотники. А гостиная сотня при удаче — вся наша. Ну и один — сам себе кесарь среди улицы лихой. Когда надо, и за боярского сына сойдёт.
— Кто таков?
— Шляхтич разорённый… Пшибожовский.
Иван Петрович скуксился брезгливо:
— Фу, тать хищный… Не привык с подонками кашу варить. На таких псах псковскую осаду бы не вынес…
— Ax-ах! А против кого подымаемся? — сорвался Андрей. — Супротив сливок, что ль? Выгулок татарский эт тебе что — король Баторий?
— Это да. Тёмные дела мытыми руками не деются. — Хитрющий Василий приятно улыбнулся. — Вацлав, войди…
Дверь скрипнула. В горенку вошёл Пшибожовский, сальнощёкий. Без подобострастья поклонился боярам. Жирно намазанные ляшьи сапожки впитали желтинку русских свечек.
Андрей Шуйский пренебрежительно кивнул ему и постучал, скучая, по ковшику с клюквенным соком. Иван Петрович, задышав кашельно, отворотился.
Вацлав Пшибожовский затравленно поблёскивал суженными зенками. Василий осуждающе строганул кичливую родню: чистоплюи. Тряхнул строченным позолотой кошелем:
— Возьми, Вацлав. Да помни уговор.
Пшибожовский гнусновато оскалился, взвесил в ладони и, слова не произнеся, оставил горенку.
— Да, с кем ни приведётся нам, браты, объедки собирать, прежде чем на стол попадём, — угрюмился Иван Петрович.
— Борьба! — глубокомысленно изрёк князь Андрей и выловил из каши клопа…
Фёдор Иоаннович сразу с обедни — в образную. Чтоб, помолясь, отойти ко сну. Душно. Хотелось расслабиться в упокое.
Духовник встретил встревоженным зырком — ресницы луп-луп. Тихо оповестил:
— Государь, вот только был Ближний боярин, нужду до тебя имеет. Сердитый.
Царь возвёл глаза к потолку, помотал головой: мол, как мне это всё прискучило. Устало присел на ларь-коник. Тут и вошёл Годунов. Царь Фёдор ожидающе воззрился…
— Фёдор, смута! Смердье Чудов монастырь обступило. Грозят учинить воровство. Сладу нету… Тяжко!
— Что ж теперь, Боря? — Фёдор Иванович беспомощно развёл руками. — Разве стрельцов у тебя мало?
— Какое — стрельцы?! Куда ещё шушель дразнить? Бешеные, не приведи… до Кремля б не добрались?!
— Ой, Борис, не будет сна мне. Почто огорчаешь? — загундосил царь.
— Да ты что, царь?! — потемнел Годунов, но тотчас сбавил обороты. — Пойду я, государь, — при выходе обернулся. — Коли что, заступишься? За шурина?
— Ой, да чего ты… непригожее… совсем? — пискнул Фёдор.
— Не до пригожести, царь. Ну, спокойно тебе почить, — с безнадёжным вздохом боярин перекрестился и оставил слабоумца.
На Варварке громили бражные тюрьмы. Пёстрая лава своротила дубовые двери в оковах. Из подполья в объятья ей сыпалась испитая сермяжная голь. Долго чернь копила и спекала злобу, — вот и течь! Хлынуло чёрное, беспощадное, сметая, не обинуясь, утюжа. Отовсюду льётся гулкое, стоголосое:
— Что деется, братья-бояры?
— Покарают нас, ох, покарают…
— Куда ж ещё карать-то? Что за жисть? Вчерась разбойники всю Устюжскую слободу спалили. Это ль жизнь? Эха!!!
— Втору неделю на квасу сидим. На теле не поры, а тяжи, а там и не пот, а кровя. Выйти боязно: кругом грабёж, непотребство. Воруют, кому не лень!
— А заместо воров слободских же секут! Ноне поутру трёх насмерть забили. Остервенели бояры! Грызутся дружка с дружкой! А всё Борька Годунов — заправник!
— А Шуйские? Та ещё сволота. Татей голубят.
— А попадает холопам. К Шуйским дружки из Литвы понаехали. Утex пышных требуют. Угощений. Ляхи хуже всяка лиха. Пшибожовский вчерась сусленика за худую брагу в бочке живьём утопил.