— Скажи, Панах, это правда, что Мамед–бек убил мать за то, что она дала согласие?
— Правда… — со вздохом ответил Вагиф. — Бедная женщина!.. Расстегнула платье, грудь открыла… «Сын мой! — кричит, — я же выкормила тебя этой грудью! Спрячь свой кинжал!..» Куда там! Злобой глаза застлало, — вонзил матери нож в сердце!
— Да… В страшное время мы живем! — Видади горестно вздохнул. — Ни почтения к родителям, ни благодарности!.. Предают самых близких людей…
Угнетенные тяжелыми думами, друзья долго молчали,
— Ну и что Ибрагим–хан? — с выражением гадливости на лице спросил Видади, — что он сказал на это?
— Что он может сделать — у него и без того забот полон рот, положение незавидное… А Мамед–бек он ведь как: поднял своих людей и был таков! Никто даже не знает, где он сейчас. А жаль его, не дай бог, к Агамухамед–хану пристанет, тогда совсем беда — он ведь места здешние, как свои пять пальцев знает, и сторонников у него здесь немало…
— А что сейчас в Иране? — поинтересовался Видади. — Все еще дерутся? Все льется мусульманская кровь? — Великая мука была в глазах Видади, когда он произносил эти слова.
— Льется, Молла Вели, льется понапрасну!.. Алимурад–хан умер от болезни, на его трон сел Лютфали–хан. Агамухамед–хан в Тегеране, там его род — Каджары… Изгнал из Астрабада родного своего брата Джафаркулу, теперь тот у Фатали–хана спасается, под покровительство России пойти решил… А англичане, говорят, в Исфаган артиллерию перебросили, много пушек… Одним словом, как сказал бы Молла Насреддин, каша какая–то получилась, ничего разобрать нельзя…
— И ведь подумать только, — Видади с горькой улыбкой взглянул на Вагифа, — конец все равно один — смерть! И стоит ли так изводить себя ради нескольких мгновений земного существования? Ведь и шах, и последний нищий — все умрут, все станут прахом! Так не лучше ли срок, отпущенный тебе в этом тленном мире, провести в молитвах и воздержании?
Вагиф лишь усмехнулся. Видади не раз призывал его к аскетизму.
— Я знаю, — поспешно добавил Видади, заметив эту усмешку. — Тебя не влекут ни молитва, ни воздержание.
Ты все еще молод. Но подойдет старость, почуешь приближение смерти, тогда… Тогда ты поймешь меня. Пока ты еще не настоящий «Вагиф» — всеведущий и посвященный, — ты лишь Панах, суетное существо! Все твои помыслы принадлежат бренному, земному!..
Вагиф усмехнулся.
— Дорогой Молла Вели! Но ведь бог создал для людей не единую только смерть; любовь, красота, наслаждение — все это тоже уготовано для нас всевышним. И разве в час светопреставления, бог не скажет мне так:
«Я дал тебе сердце, Панах, — а ты не любил; дал губы, а ты не целовал, дал глаза, а ты не упивался красотой!»
Что тогда отвечу всеблагому?
— Нет, ты неисправим, Панах! — Видади засмеялся- Таким и оставайся! Послушаешь тебя, и на душе светлеет!..
Но Вагиф уже стал серьезным.
— Я мало бываю дома, ты не скучаешь? — озабоченно спросил он друга. — Читаешь то, что я тебе дал?
— Читаю, конечно, читаю! — успокоил его Видади. — Потому мне и некогда скучать! Но ты удивительно аккуратный человек: не только свои, ты и чужие стихи хранишь. Я тут увидел у тебя послание покойного Мамедгусейна Муштага, так сердце защемило…
— Да, бесценный был человек, — с грустью сказал Вагиф. — Доброта, благородство, щедрость… Помню попросил я у него ружье и шубу, — давно уже это было, он подарил, но как он это сделал, — с какой простотой! — У Вагифа лицо подернулось грустью. — Вот Молла Вели, — сказал он, помолчав, — ты всегда привык видеть меня веселым и беззаботным; но все это больше внешнее: как и всякий поэт, живущий в наше время, я немало мучаюсь и тоскую; бывает, такое вдруг охватит отчаяние!..
— Ну вот! — усмехнулся горько Видади. — Вот ты и пришел к тому, о чем я толкую. Это же неизбежно, Панах; чем дольше живет человек, тем глубже погружается он в пучину отчаяния! Рушатся основы мира, уж не найдешь ни верности, ни чести, ни справедливости! Ага — Месих Ширвани прекрасно сказал:
Души точит вероломство,
чистой благостный нет.
За динар уступит веру
всяк народ, твердыни нет.
В духе мужеского рода
праведной святыни нет,
Благонравья нет у женщин,
благочестья ныне нет.
Добродетель, человечность
в запустении остались.
— Будь добродетель и человечность, разве ж творились такие бесчинства? Послушай, что пишет Нишат
Ширвани:
Вмиг возвел дом — вмиг разрушил
и скитальцем оказался…
От людей в краю родимом
натерпелся зла Нишат,
Потому в краях чужих я
постояльцем оказался…[63]
— Да, Панах, разве мое горе не подобно горю Нишата? И у меня была родина, дом, и вот в один прекрасный день кто–то прискакал, налетел, разграбил… Сколько людей убито!.. А те что остались? Обездоленные, лишенные крова, умирающие от голода!..
Вагиф поднялся, взволнованно заходил по комнате.
— Молла Вели, — сказал он, — а помнишь нашего земляка Абдулрахмана–ага, писавшего под псевдонимом «Шаир»? Ираклий приказал выколоть ему глаза. Лишил света божьего. Теперь каждая его строка словно кровью сочится…
— Хватит, Панах! — Видади тоже поднялся с места. — Закрой тетрадь бед и напастей, и без них сердце разрывается!.. Вечер уже, жара спала… Выйдем! Надо хоть немножко развеяться…
Вагиф согласился, друзья вышли, сели на коней. Миновали городские ворота, направились к Дабталебе. Четкая гряда гор, лесистые склоны, речки, нежно воркующие в объятиях ущелий, — все это умиротворяло, веселило душу… Прохладный свежий воздух обвевал лицо, тишина бальзамом ложилась на измученные души. Два престарелых поэта молчали, преисполненные благоговения — они слушали музыку природы…
Заключив союз с Омар–ханом и тем обезопасив Карабах от нападения Фатали–хана, Ибрагим–хан снова отправился в Нахичевань и взял город.
Сразу же по возвращении в Шушу Ибрагим–хан по установившемуся уже обычаю собрал приближенных. Мамедгасан–ага, Вагиф, Мирза Алимамед, Агасы–бек и другие важные лица прибыли во дворец.
Хан загорел под жарким солнцем долины, посвежевшее лицо его отливало бронзой, сейчас не так заметно было, что он уже очень немолод.
Не выпуская изо рта кальяна, хан каждого приветствовал, расспросил о делах, о самочувствии — он казался спокойным и умиротворенным.
— Ну, так какие же у вас здесь новости? — спросил он, обращаясь к высокому собранию.
Присутствующие промолчали. Хан обвел всех требовательным взором, взгляд его задержался на Агасы–беке.
— Да, продлит аллах дни хана! — торопливо заговорил комендант крепости. — Положение в городе прежнее. Один из ратников пытался бежать, захватив ружье. Был схвачен и сброшен со скалы.
Хан перевел взгляд на Мирзу Алимамеда. Тот вздрогнул, поспешно достал из–за пояса какой–то свиток, развернул и сказал, глядя в бумагу:
— Казахец Ахмед–хан с полутора тысячей семей откочевал в Карабах. Весьма обеспокоенный этим обстоятельством Ираклий при поддержке русских солдат напал на Гянджу и потребовал возвращения вышеупомянутых казахцев. Используя этот повод, некоторые армянские мелики, и прежде всего мелики Або и Меджнун, а также монах Гандзасар снова взялись за свои козни, вступили на стезю мятежа и неповиновения. Это все, что я могу сообщить, да пошлет милосердный аллах долголетия хану!
Лицо хана, которому удача нахичеванского похода придала такое спокойствие и благостность, дрогнуло вдруг, словно лес под внезапным порывом ветра; резче обозначились морщины.
— И я этого самого Або выпустил из зиндана! — прохрипел он, покусывая ус.
Подбородок хана дрожал все сильнее, собравшиеся настороженно молчали. Никто не осмеливался поднять головы.
— Агасы–бек, встань! — сказал хан и отбросил в сторону кальян.
Агасы–бек вскочил. Сложив на груди руки, он покорно склонился перед ханом.
— Тотчас же бери пятьсот всадников, отправляйся к этим армянам, и чтоб камня на камне не осталось! Меджнуна и монаха схватишь и привезешь ко мне!
— Слушаюсь!
Хан поправил усы, взял кальян.
— Вы мне больше не нужны, — сказал он, ни на кого не глядя. Совещание было окончено.
Погода стояла чудесная, и, выйдя из дворца, Вагиф, Мирза Алимамед решили пройтись пешком. Слуги вели позади лошадей, а двое государственных мужей неспешно шли по улице, изредка перебрасываясь словечком; они отдыхали… Миновали диванхану, направились к махалле Саатлы. У мечети Мамайы повстречали Охана. Поздоровались. Вагиф, как обычно, начал с шутки:
— Ну, Мирза Охан, как говорится, зачешутся у козла рога, так он о пастушью палку готов башкой тереться! Не сидится вашим меликам!