Явившись в первый день судебного процесса на открытие, в ходе которого было лишь зачитано обвинение, а мой сын безусловно признал свое преступление, хотя ни в чем не намеревался раскаиваться («Я сделал лишь то, что должен был сделать!»), и демонстративно заняв место не там, где Габи и я поневоле оказались вместе, а рядом с родителями убитого четырьмя выстрелами Давида, мать, разумеется, вновь пришла с лисою, захлестнувшей петлей ее шею. Остроносая лисья морда впилась в основание хвоста, поэтому очень похожие на настоящие стеклянные глаза, один из которых потерялся во время вынужденных скитаний и позднее был заменен, оказались расположенными наискось по отношению к серым материнским глазам, так что на скамью подсудимых или на судейские кресла постоянно вперялся двойной взгляд.
Я всегда испытывал неловкость, когда она наряжалась столь старомодно, тем более что лисий мех благоухал не «Тоской», любимыми духами матери, а в любой сезон источал резкий запах нафталиновых шариков, да и выглядела лиса все-таки уже довольно потертой. На второй день судебного процесса мать вызвали в качестве свидетеля защиты, она вышла к стойке и тут произвела впечатление даже на меня: поджарая, словно сидящая на диете дива, с рыжей лисой, контрастирующей с ее белыми волосами, она предварила свои первые ответы словами «Клянусь говорить…», хотя ее вовсе не собирались приводить к присяге, после чего она без видимого волнения сообщила все, что имела сказать, прибегнув, правда, к несколько выспреннему слогу.
В отличие от Габи и меня, воспользовавшихся правом не давать никаких показаний, мать проявила откровенность. Обращаясь к суду, который состоял из трех судей, то есть одного председателя и двух заседателей, а также из двух шеффенов[30] по делам несовершеннолетних, она говорила так, будто ожидала чуда. Когда прокурор по делам несовершеннолетних начал задавать ей вопросы, все прислушались: «Да, это ужасное событие болью отозвалось и в моем сердце. Ощущение такое, будто сердце рассечено огненным мечом. Или разбито огромным кулаком».
На процессе в большой палате по делам несовершеннолетних, который состоялся в шверинском земельном суде на Дремлерплац, мать выглядела душевно сломленной. Прокляв судьбу, она стала разбираться с правыми и виноватыми, разругала обоих родителей за неспособность к любви, зато с похвалою отозвалась о своем внуке, которого сбили с толку злые силы и эта дьявольская штуковина, компьютер, ибо сам по себе внук всегда был прилежен и вежлив, более чем опрятен, неизменно отличался готовностью помочь и пунктуальностью, которая сказывалась отнюдь не только в том, чтобы вовремя явиться к ужину. Она сказала, что с тех пор как внук начал навещать ее, а потом и жить у нее — а эта радость выпала ей, когда ему исполнилось пятнадцать, — она и сама привыкла планировать распорядок дня с точностью до минуты. Да, она признает: компьютер и всяческие принадлежности к нему были, к сожалению, ее подарком. Но не потому, что бабушка слишком уж баловала внука, совсем наоборот. Поскольку он всегда бывал очень скромен и неприхотлив, она с удовольствием исполнила его желание иметь эту новомодную штуковину. «Ведь он никогда ни о чем не просил!» — воскликнула она и заметила: «Мой Конрадхен часами возился с компьютером».
Покончив с проклятьями в адрес новомодных соблазнов, она вернулась к своей всегдашней теме. К кораблю, судьба которого до сих пор никого не волновала, а вот внук не уставал расспрашивать ее об этом. Правда, Конрадхен не только интересовался «гибелью замечательного лайнера СЧР, заполненного женщинами и детками», и не только расспрашивал об этом свою бабушку, уцелевшую в катастрофе, он затеял — не в последнюю очередь по ее желанию — большое дело, а именно принялся распространять по всему миру, вплоть до Австралии и Аляски, с помощью подаренного компьютера то огромное количество свидетельств, «все мельчайшие подробности», которые он насобирал. «Ведь это ж не запрещено, господин судья, а?» — воскликнула она и поправила лисью голову, сдвинув ее на середину.
Об убитом она лишь вскользь заметила, что ее Конрадхен познакомился с ним «через компьютер»; лично он этого мальчика не знал, однако подружился с ним, хотя оба частенько спорили; она же радовалась этой дружбе, потому что внучок ее всюду слыл нелюдимым и одиночкой. Такой уж он уродился. Даже его отношения с девочкой из Ратцебурга, которая «работает помощницей у зубного врача», были довольно деликатными, «во всяком случае никакого секса там не было», это уж ей доподлинно известно.
Это и многое другое сказала мать в качестве свидетельницы защиты, выступая сдержанно и стараясь говорить на вполне литературном немецком языке. Суд услышал от нее, что Конрад «был очень щепетилен во всех вопросах, которые касались совести», что он «отличался непреклонной приверженностью истине», а также «несокрушимой гордостью за Германию». По словам матери, она довольно безразлично относилась к тому, что компьютерный приятель Конрада был евреем; однако когда прокурор по делам несовершеннолетних тут же заметил, что согласно давно известным и приобщенным к делу документам родители убитого евреями не являлись, так как его отец, господин Штремплин, родился в семье вюртембергского пастора, а его супруга принадлежит к насчитывающему множество поколений роду баденских крестьян, мать заметно разволновалась. Она принялась теребить лисий мех, на несколько секунд ее взгляд принял отсутствующее выражение, после чего воскликнула: «Это ж надувательство! Мой Конрадхен ведать не ведал, что этот Давид окажется поддельным евреем. Ведь тот себе морочил голову и нас дурачил, при любой возможности выдавал себя за истинного еврея, вечно твердил о нашем позоре…»
После того как она назвала убитого лжецом и мошенником, председательствующий судья лишил ее слова. Конни, который до тех пор выслушивал лисьи уверенья матери с легкой улыбкой, не выразил ни испуга, ни разочарования, когда прокурор по делам несовершеннолетних предъявил, по его ироническому выражению, «справку об арийском происхождении» Вольфганга Штремплина, в Сети называвшего себя Давидом. Со спокойной уверенностью мой сын прокомментировал данное обстоятельство, известное ему и ранее, так: «Сути дела это не меняет. Мне самому надлежало принять решение, говорил ли и действовал ли человек, известный мне под именем Давид, как еврей или нет». На вопрос председателя, доводилось ли Конраду когда-либо, будь то в Мёльне или в Шверине, встречать настоящего еврея, он с твердостью ответил отрицательно, но добавил: «Для моего решения это не имело значения. Я стрелял из принципа».
Затем речь зашла о пистолете, который после выстрелов был выброшен моим сыном в воду с высокого южного берега Шверинского озера и о котором ранее мать лишь коротко заметила: «Да как я могла его найти, господин прокурор? Ведь Конрадхен всегда сам убирал свою комнату. Считал это своей обязанностью».
На вопрос об оружии сын ответил, что пистолетом — ТТ калибра 7,62 с советских армейских складов — обзавелся уже полтора года назад. Это понадобилось из-за угроз, которым он подвергался со стороны молодых мекленбургских праворадикалов. Нет, никаких имен он назвать не собирался и не собирается. «Моих прежних соратников я не выдам!» Поводом для угроз послужило давнее выступление, сделанное по приглашению группы соратников национальной ориентации. Тема выступления — Судьба лайнера СЧР «Вильгельма Густлоффа». От стапелей до гибели, — видимо, показалась некоторым слушателям, «идиотам, которые к тому же находились под воздействием большого количества выпитого пива», слишком занудной. Особенно разозлила бритоголовых его объективная оценка весьма успешных с военной точки зрения действий командира советской подлодки, который нанес торпедный удар из очень рискованной позиции. Кое-кто из этих громил обзывал его потом «другом русских», не раз приставал к нему прямо на улице и даже нападал. «Тогда мне стало ясно, что при встречах с этими примитивными нацистами нельзя оставаться безоружным. Разговоры тут бесполезны».
Это выступление, которое состоялось выходным днем в начале 1996 года в шверинской пивной, где собиралась вышеупомянутая группа, а также два других выступления, которые не были разрешены, однако имелись у суда в письменном виде, сыграли для дальнейшего хода судебного процесса особую роль.
Что касается одного из неразрешенных выступлений, то тут мы оба дали маху. Габи и я обязаны были знать, что, собственно, творится в Мёльне. Однако мы оставались слепыми. Ей, как учительнице, пусть в другой школе, наверняка стало известно, что сыну не позволили сделать доклад на рискованную тему, аргументировав это «вредной тенденциозностью»; да, признаться, и мне следовало побольше интересоваться собственным сыном.