Затем заголосил громче, душевней.
— …Не для меня придет Пасха… за стол родня вся соберется… Христос Воскрес из уст польется… в Пасхальный день не для меня, — и, неожиданно стукнув кулаком по столу, затянул басом, — Трущевой Татьяне Петровне, ве-е-ечная па-а-амя-ять!
Насчет Пасхи, это было что-то новенькое для правоверного коммуниста и ветерана НКВД, ведь в чем угодно можно было упрекнуть Трущева, только не в попытке перекраситься.
Мне стало не по себе — уместна ли ирония на поминках? И не является ли эта самая ирония чумой нашего времени?
Я поинтересовался.
— Сегодня день ее смерти.
— Чьей?
— Вашей жены?
— Нет, уважаемый. Сегодня разбилась Светочка. Светлана Николаевна Трущева. Прыгнула вниз головой с самолета, а парашют не раскрылся. Это было в сорок восьмом… нет в сорок девятом году. Считай, полвека прошло, как она поступила в институт. Жена умерла в прошлом году, на Пасху… Трущевой Светлане Николаевне, ве-е-ечная па-а-амя-ять! Всем павшим на войне и после войны, всем горемыкам и бедолагам, у которых фашисты высасывали кровь ве-е-ечная па-а-амя-ять! Бом, бом!..
Он обратился ко мне.
— Скажи, малóй, зачем этот инициативный окруженец без приказа отправился детей спасать? Когда мы добрались до партизанской базы, Ли-2 был забит под завязку, да еще на санях с пяток ребятишек лежало. Они не могли ходить. Немцы, к тому времени подобравшиеся к озеру, начали обстреливать лед из минометов. Меня тогда и садануло.
Он указал на висок, перевел дыхание.
— Я даже не заметил, что ранили, злой был до предела. Поджигайло, командир разведгруппы Горбунов жмутся в сторонке, робеют с этим бешеным лейтенантом схватиться. Я как старший по званию приказал высадить из самолета трех или четырех ребятишек, чтобы мы с Заслоновым могли поместиться там. Не было у меня такого права оставлять Петруху в немецком тылу. Лейтенанту Петру Алексеевичу Заслонову, командиру артиллерийского противотанкового взвода, погибшему на Висле, ве-е-ечная па-а-амя-ять! Бом, бом!..
Окруженец совсем ополоумел, схватил меня за грудки — доходяг ссаживаешь?! Сам в Москву драпаешь, а нам, значит, здесь отбивайся?! Ладно, по мне прошелся, но если бы он тогда что-нибудь насчет НКВД брякнул, я пристрелил бы его, несмотря на то, что его люди, стоявшие рядом, взяли оружие на изготовку.
Одно слово, партизанщина!
Только высадили детвору из самолета, как начал кочевряжиться Заслонов! У меня голова раскалывается, а он в истерику — не полечу в тыл! Хочу с партизанами! Десантники его силком в самолет засунули. Я взял девочку из саней и вслед за ним. Поджигайло плюнул, выругался, приказал задраить люк. Кое-как взлетели, хорошо, что путь короткий, иначе я бы от холода окочурился. В Москве меня уже без сознания из Ли-2 вытаскивали. Что с той девочкой стало, с ребятишками, которых мы оставили на озере, не знаю. Ве-е-ечная па-а-амя-ять! Бом, бом!.. Бом, бом!..
Он вполне искренне пожаловался.
— А я вот живу! — затем признался. — Мессинг лет тридцать назад напророчил, что как раз сегодня, 19 ноября, в день советской артиллерии, мне придет каюк, так что ждать осталось недолго, несколько часов. К тому же внук навещает, не забывает старика.
Я поперхнулся. Даже закусить забыл — жить ему, видите ли, осталось несколько часов! А Светочка хороша. Что же получается — наплевав на девичью честь, она родила в самом юном возрасте, а затем отправилась на аэродром прыгать с парашютом?
Вот это комсомолка!
Чудеса!
История, организовавшая эту ночную исповедь, лукаво подмигнула — это еще что!
Николай Михайлович горячо заверил меня.
— Светочка к ребенку никакого отношения не имеет. Ребенок был от Шееля. Петей назвали.
Я потерял дар речи.
Это был удивительный вечер — вечер знакомства с семейными тайнами, с заклятьями, оказавшимися не менее замысловатыми, чем история цельной страны. Удивительным было то, что эти тайны оказались неразрывно связаны с непознанным в человеческой психике, знатоком которого являлся Вольф Мессинг. Трущев наглядно продемонстрировал, как много он почерпнул у знаменитого экстрасенса, если сумел с ходу подцепить в моей голове восторг и рукопотирательское удивление, касавшиеся комсомолки Светы.
Но за всеми срамными домыслами, нервным хихиканьем, проистекающим из благоговения перед историей, — передо мной, за пределами истории, впервые за все время общенья с Трущевым, въявь проступил абрис таинственного, неизвестного науке существа. Черты были стушеваны, подвижны, неокончены, однако вполне отчетливо складывались в подобие сфинкса.
Его лик, напоминавший кошачью морду, был ошеломляющ и неотразимо притягателен, как может быть притягателен идеал или вечный двигатель. В лапах он держал косу — ту самую, с которой разгуливает костлявая. Тайна этого существа была всем тайнам тайна. Это был лик вечности, а что такое история как не ожившая, наполненная лицами и поступками вечность?
Какие житейские удовольствия, какие тончайшие наслаждения, психологические выверты или шокирующие извращения могут сравниться с радостью лицезрения бесконечной протяженности времени?!
Чего еще может желать человек?
Трущев вновь заголосил.
— А для меня в перспективе инфаркт… Может, сегодня и грянет. Вроде и водку не трескал, как некоторые. Я имею в виду, в оглушительных количествах, и на тебе!.. И слезы горькие прольются… Такая жизнь, брат, ждет меня. Бом, бом!.. Записываешь?
Я показал Николаю Михайловичу диктофон.
Он приказал.
— Антимонии вычеркни. Ни к чему…
Я не ожидал такого предательства и с надрывом в голосе воскликнул.
— Можно оставить?! — и ни с того ни с сего заявил. — Перестройка ведь!..
Николай Михайлович подцепил на вилку ворох квашеной капусты, зажевал и махнул вилкой.
— Оставляй. Мне все равно. Жаль, что редко удается свидеться с внуком. Далеко живет, за границей. Впрочем, об этом в свой черед, а в декабре сорок первого, перед самым Новым годом я сбежал из госпиталя. Хотелось встретить Новый год и заодно отпраздновать награждение в домашней обстановке. Меня тогда представили к Красному знамени, повысили в звании до капитана. Хотелось пройтись гоголем перед Светочкой…
Он помолчал, видно, припомнил что-то незаживающее, затем неожиданно помянул Сталина.
— Железный человек был человек… История его крепко выдрессировала. К окружавшим его товарищам по борьбе никаких дополнительных чувств, помимо деловых, не испытывал. Разве что к тем, кого называли сталинскими выдвиженцами, относился более заинтересовано. Петробыч любил ставить в тупик товарищей из Политбюро неожиданным решение кадровых вопросов.
Он опять взмахнул вилкой, на этот раз пустой.
— Впрочем, мне эта заумь по барабану. С точки зрения поиска согласия эти моменты несущественны — так говорил Заратустра. Согласен? Важен результат, а результат налицо. Или на лице. Спорить будешь?
Попробуй поспорь с ним!
Наворачивая квашеную капусту — вкуснейшую, должен признаться, закуску, — он подытожил.
— Победа, атомная бомба, Гагарин — это, конечно, но и кулак был ого-го! А мы сами разве без кулаков? А ты говоришь перестройка.
Он выпил, поставил рюмку, зажевал, затем подцепил ломоть жареной колбасы, положил его на хлеб и взялся за выдвиженцев.
— Таких было немного, но взлетали они вмиг и очень высоко. При этом падали чаще других, и, как правило, разбивались насмерть. Вспомни Рычагова, Павлова, Вознесенского!..[31] Но если выдвиженец не подводил, такому прощалось многое. Я побывал в их шкуре, я знаю. Так, например, случилось с молодым Закруткиным.
Еще одна рюмка окончательно развязала ему язык.
— С этими свалившимися на меня двойниками вообще происходила странная история. Петробыч, как назло, взял в привычку, использовать этот случай в назидание НКВД. Он как бы ставил нам на вид — усекли, какой я прозорливый? Уж на что ты, Берия, хитрожопый, а не догадался, как можно использовать сына заядлого фашиста. Только товарищ Сталин в полной мере оценил солнечные дали, которые открывала эта игра.
В следующий момент в поселке дали свет. Трущев притушил фитилек и щелкнул выключателем. Залившее комнату электрическое половодье погубило тени, былое аккуратно съежилось, расползлось по углам.
Вечность растаяла — обнажился шифоньер, тряпье, яблоки.
Трущев спросил.
— Хочешь поставлю музыку?
Я поперхнулся, потом махнул рукой — давайте.
Николай Михайлович включил допотопный магнитофон и оттуда с потрескиванием и шипением полились незамысловатые слова:
Для нас открылись солнечные дали,
Горят огни победы над страной.
На радость нам живет товарищ Сталин,
Любимый вождь, учитель дорогой…[32]
Я не удержался.