Петр Андреевич, не чинясь, бойко поднялся от стола и, расцветя улыбкой, как родного брата, подвел дознайщика к столу, усадил и, осведомившись о здоровье, об успехах служебных, выказал радость вместе отобедать.
Австрияк приткнулся на краешке стула неловко, отвечал невпопад.
Петр Андреевич, угощая австрияка, расспрашивал, как выглядел кавалер Кременецкий, записанный в книге приезжих иностранцев, что говорил он и что говорили люди его. Веселым ли кавалер показался дознайщику или видно было — печален тот путешественник?
Шутил много и выдавил-таки улыбку на бледных губах перепуганного австрияка. Смеяться заставил. Дознайщик, уже не смущаясь, рассказал все, что знал.
Отобедав, Петр Андреевич галантно проводил дознайщика до дверей. Раскланялся. Вернулся к столу, сел, раскинув пошире полы камзола, сказал Румянцеву:
— А теперь, голубчик, венку мне представь, дружка твоего сердечного. Сам поезжай к графу Шенборну. О моем приезде ему уже доложено. Ты же засвидетельствуй только мое к нему уважение.
Пальцами пошевелил неопределенно. Сказал еще:
— Если вице-канцлер станет спрашивать, для чего я прибыл в Вену, без лишних слов скажи: интересуется фуражом для корпуса российского, что в Мекленбургии стоит. — Улыбнулся хитренько, переспросил: — Понял, голубчик?
Румянцев вытянулся, щелкнул шпорами.
«Экий молодец, — подумал Толстой, глядя на него с удовольствием, — нет, не зря царь ломал стрельцов, головы рубил, не зря. Вот с такими многое можно сделать. А то не войско было, а квашня квашней. Только и знали, что лбом об пол трескать. Да воровать горазды были».
— Завтра, — сказал Толстой, — к замку Эренберговскому поедем. Поглядим, как стоит и чем славен.
К замку выехали поутру. Коней Петр Андреевич гнать не велел. Ехали не спеша.
День выдался славный: солнце, ветерок не сильный гонит легкие облака. Видно далеко. Петр Андреевич оконце в карете опустил, смотрел на земли незнакомые с интересом.
Показал на деревья, посаженные вдоль дороги, сказал, что неплохо и им такое в России завести. И для глаза приятно, да и снег в зимнюю пору задерживать будут.
В долинах деревеньки просматривались ясно. Деревеньки нарядные: крыши красные, черепичные, стены беленые.
Заметил Петр Андреевич:
— Трудолюбив народ сей. — Повернулся к Румянцеву, спросил неожиданно: — Как Шенборн, господин офицер, встретил? Что говорил?
— Вице-канцлер, — ответил Румянцев, — просил передать, что счастлив будет лично повстречаться с знаменитым дипломатом.
— Угу, — сказал на то Петр Андреевич. Отвернулся к окну. Карета катила все так же не спеша.
И больше ни слова не сказал Петр Андреевич, пока до замка не доехали. Сидел уютно, губами издавал звук, который можно было принять и за барабанную дробь, и за гудение рожка. Потом и вовсе задремал. Всхрапывал легонько. Но когда на горе показался замок и Румянцев хотел было сказать, что, дескать, приехали, проговорил внятно:
— Вижу, голубчик, вижу.
Завертел головой, оглядывая замок, и соседний лес, и деревушку под горой.
— Так-так, — протянул. — Вот что, голубчик, ступай к коменданту. Скажи, иностранец-де знатный замок осмотреть хочет. Деньги посулил. И говори с ним погромче, голоса не жалей, дабы каждое слово в замке слышно было.
Румянцев выскочил из кареты и зашагал к замку, пыля ботфортами. Здесь, в горах, солнышко подсушило землю, и дорога уже пылила по-весеннему.
Офицер остановился у рва. Внизу плескалась вода, последние тающие льдины вызванивали о камни. В ров была отведена горная речонка.
— Эй, стража! — крикнул офицер. — Стража! В ворота высунулся солдат.
— Коменданта мне, — сказал Румянцев.
Солдат оглядел его недоверчиво. Перевел взгляд на стоящую чуть поодаль карету. Петр Андреевич из кареты к тому времени вышел и стоял пышный, в шубе, в шляпе с необыкновенно ярким пером.
И перо то, и как стоял гость — вольно, представительно — солдата смутили.
А Толстой, широко улыбаясь, глазами по стенам замка шарил. Отыскал окошечко небольшое в башне угловой и взглядом в него уперся. Ждал, что будет.
Солдат ушел. Румянцев во весь голос зашумел:
— Стража! Эй, стража!
Вышел комендант. Румянцев треуголку снял и по всем правилам политеса заплясал на дороге, кланяясь и расшаркиваясь. Крикнул:
— Знатный иностранец желает замок сей осмотреть! За то пожалует он охрану вознаграждением щедрым!
И второй раз комендант отрицательно помахал рукой. Румянцев в сердцах крепкие русские слова сказал.
А Толстой все смотрел и смотрел на окошечко зарешеченное. В окошечке мелькнуло белое. Вгляделся Толстой — лицо и широко распахнутые глаза. Мгновение только и смотрел человек из башни на офицера, на Толстого в собольей шубе. Откачнулся, исчез.
Толстой медведем полез в карету. Сказал кучеру:
— Поди уйми господина офицера. Голос надорвет. Хватит. Свое мы увидели.
В человеке, что выглянул из маленького оконца на башне, узнал царевича. Зоркий был глаз у Петра Андреевича Толстого.
В Петербурге хоронили князя-кесаря Ромодановского. Похоронная процессия растянулась на версту. Впереди шли преображенцы с черными лентами на треуголках, за ними семеновцы с черным же на рукавах мундиров. Месили тающий снег дипломаты. Шла старая знать. В шубах, в горлатных высоких шапках, вытащенных из сундуков. Словно забыто было царево указание о ношении платья венгерского или саксонского.
Повозку с гробом везли черные как сажа кони с пышными султанами на чепраках. Ставили точеные копыта в снежное месиво. Процессию замыкали пушкари. Сорок пушек на черных лафетах приказал выкатить для погребального салюта светлейший.
Меншиков, в парике, без шляпы, с заплаканным, опухшим лицом, шел за рясами митрополита, дьяков, дымивших ладаном служек.
Лица у знати кислые, но загляни в глаза — радость так и прыгает наружу. По домам родовитым крестились:
— Прибрал бог… Оно и ладно… Давно пора… Шептались:
— Ишь ты, в Питербурхе хоронят… В гнилой земле.
— Да сам вроде распорядился. Куда там… И после смерти царю хотел угодить… Вот теперь и ляжет в болото, в топь…
А еще говорили с надеждой:
— Царева рука… Пыточных дел мастер… Царь теперь послабже станет… Пес, князь-то Федор, самый злой был и рыкающий.
Процессия двигалась медленно. Ветер с Невы рвал полы шуб и плащей, срывал шляпы. Выжимал слезы из глаз. Локотками, плечиками загораживалась от ветра знать, но где уж загородиться — ветер чуть не с ног валил.
Дьяки, шедшие за гробом, медноголосо ревели.
Простой люд, встречая погребальный поезд, падал на колени в грязь, в снег, не разбирая места. Повалишься, ежели по шее не хочешь получить.
— Кого хоронят-то? — спросил мужик в рваном армяке. Лицо голодное, сквозь прорехи видно тело.
— Князя.
— Знамо, князя… Тебя двенадцать коней не повезут на погост.
— Царевой дубинкой, бают, князь был. Столп подпирающий. Вот и коней много.
Третий сказал смиренно:
— Да оно без разницы, сколько коней на погост везут. Один ли, десять ли… Все одно к яме тащат.
— Эка, скажи, столп, — хмыкнул рваный армяк, — а смерть не спросила.
— Она никого не спрашивает.
Процессия подошла ближе. Говоруны на всякий случай ткнулись головами в снег.
Меншиков слез не вытирал. Шагал потерянно. Думал: «Ах, Федор Юрьевич, князь дорогой… Сколько вместе-то пережито? Тяжко без тебя будет… И царя не дождался…» Понимал: Ромодановский хоть и болел давно, но, и во дворце своем сидя, был силой грозной. «Где найдешь такого верного человека, — думал Меншиков, — где? Среди тех вот?»
Глянул недобро на бредущую толпой знать. Увидел: первыми идут Лопухины, Вяземский, Кикин. В душе закипело. Сцепил зубы, удерживая рвущуюся наружу злость. Опустил голову, чтобы не видеть ненавистные лица: «Слетелись, как воронье. Вот радость-то у них».
Семеновцы и преображенцы шагали мерно. Морды красные, плечи — косая сажень. Из-под ботфорт ошметья грязи летели в стороны. Дипломаты поглядывали на солдат с завистью неподдельной.
— Крепкие солдаты у русского царя, — говорили, — князь-кесарь Ромодановский и к этому руку приложил. В потешном Петровом войске имел титул генералиссимуса.
— Да, славного слугу потерял царь Петр.
— Все не вечны.
— Так-то оно так, но Петр Алексеевич пожалеет о нем особо. Александр Кикин шагал, выбирая дорогу посуше. Слышал, как сзади покашливали, переговаривались свои негромко. Но те уже по-другому разговор вели:
— Погодку-то бог послал. Ветер да дождь со снегом. Застудишься.
— По покойнику и почет…
Из каждого слова желчь сочилась.
«Одно к одному, — хмурил брови Кикин, — царевич в чужие земли укатил, а этот к праотцам отправился. Так-то славно выходит…» И вдруг вспомнил, как глядел на него Федор Юрьевич в пыточном застенке. Страшно глядел, листая корявыми пальцами страницы свидетельских сказок, Ромодановский спросил тогда: «Ну, о воровстве своем сам говорить будешь или тряхнуть тебя?» Вскинул глаза.