— Вася… — слабым голосом едва вымолвила она. — Великий грех беру я на свою душу, но, Вася, столько времени таилась я и мучилась и молчала! И… изнемогла.
Золотая земля кружилась в его глазах.
— Стеша… радость моя…
— Погоди, постой… Может, я выскажу всё тебе, так легче станет. Ведь и твои глаза давно сказали мне, что носишь ты меня в сердце своём. И неужели всё это от лукавого?! Так зачем же вложил тогда Господь в грудь нам сердце живое? Милый, солнце, радость моя, помоги: мне так тяжко!..
Закрыв глаза, она вся побелела, и по милому лицу покатились тяжёлые слёзы.
— И ты для меня на всей земле одна… — горячо дохнул он. — И почему, почему не хотела ты уйти со мной?! Ах, уже ведут… — почти простонал он, увидев вдали на дороге гомонящих вершников, которые вели в поводу взмыленных коней. — И слушай, слушай меня, Стеша! Ежели ты решишься, то дай мне только знак один. Нет, идут! Прощай, солнышко мое!..
Вдруг крик вершников прервал его. Одна из лошадей колымаги снова вырвалась у них и, разметав хвост и гриву, пронеслась мимо Стеши и князя. Старик, бросив Ненилу, вскочил на коня и помчался вслед ей. Ненила, рыдая от боли, упала лицом вниз.
Княгиня пошарила что-то у шеи и, вынув ладанку из потемневшей кожи, протянула её князю.
— Возьми её, милый… — тихо проговорила она. — Это от матери моей. Она обережёт тебя от всякого урока[77], от колдовства, от всего.
Он взял ладанку, украдкой поцеловал её — она носила ведь её на груди! — и набожно надел на себя. Стеша неотрывно следила за ним любящими глазами.
— Теперь мне в терему моём нечем уж и дышать будет… — прошептала она и снова заплакала. — И ты… хошь изредка дай о себе весточку мне. А теперь… прощай… уходи…
Стиснув зубы, он подошёл к подъехавшим вершникам. Старик тоже привёл пойманного коня. Лошади тряслись и дико поводили красными глазами. Князь осмотрел колымагу. Кое-как наладить её до монастыря можно будет, а там монахи дадут что-нибудь.
— Ох, нет, нет! — всполошилась Стеша. — Нет, не хочу я назад в монастырь. Может, доедем как до кормёжки?
Старик опять обошёл колымагу. Беспокойство внушало только левое заднее колесо.
— Ничего, доедем потихоньку, — сказал он. — Тут неподалёку есть село Язвищи, вотчина отца игумена. Там и кузня есть. Ничего, доедем…
Князь дождался, пока при нём усадили Стешу в колымагу, подняли и усадили Ненилу, которая всё плакала от боли. Возницы сели на коней — тогда кучера ездили не на козлах, а верхом, — и колымага, скрипя, тронулась. Точно прикованный, смотрел он на Стешу. И она неотрывно, не смущаясь людей, прощалась с ним глазами, и в голубой глубине их была мука смертная.
И долго смотрел вслед ей князь Василий, пока в вечерней дали не исчезло совсем счастье его…
— Скажи отцу игумену, что княгиня Голенина приехала, — сказала кудрявому служке уже пожилая, энергичная боярыня с полным лицом и бойкими глазами. — И скажи, чтобы не медлил, а то недосуг мне.
В живых глазах её мелькнул недобрый огонёк: видимо, она предвкушала не совсем христианское удовольствие наговорить игумену немало остренького, что наготовила она про него по пути в обитель.
— Да ты поворачивайся у меня поживее! — сердито крикнула она вслед служке. — Ишь, прохлажается.
Тот сразу перешёл на рысь.
Через несколько минут княгиня, сверкая глазами, уже входила в сени отца игумена. В другие двери, навстречу ей, шёл уже и игумен отец Иосиф, представительный монах лет сорока пяти, с красивым румяным лицом, холёной бородой и тёмно-золотистыми кудрями, выбивавшимися из-под чёрного клобука по обеим сторонам лица.
В миру Иосиф звался Иваном Саниным. Дед его, Сань, был выходцем из литовской Руси и получил от великого князя вотчины около Волока Дамского. Семи лет Иван был отдан в науку в монастырь и так пристрастился там к хитрости книжной, что и сам возжелал принять чин ангельский. Он отправился в Тверскую землю, в монастырь святого Саввы, где подвизался тогда знаменитый старец Варсонофий Неумой. Войдя с великим трепетом в святую обитель, Иосиф первым делом услыхал, как монахи садят один другого непотребными словами. Поражённый, он бросился вон. Старец Варсонофий, поняв его, пустился за ним вдогонку и, нагнав, посоветовал ему идти лучше в Боровской монастырь, к Пафнутию.
Пафнутий был родом татарин. Дед его, баскак, принял на Руси святое крещение и занял высокое положение. Сам Пафнутий был одним из основоположников того внешнего аскетизма, который причинил Руси и Церкви столько зла. Великим грехом в Боровском монастыре считалось, если кто из иноков говорил хотя немного «кроме божественного», нарушение поста. Чуть что, и Пафнутий гнал инока в шею. Вообще он ходил по обители своей «с яростным оком».
Пришед в Боровской монастырь, Иосиф застал игумена за колкой дров. Пафнутий принял его в свою обитель и сперва поставил на кухню, а затем перевёл на ещё более тяжёлый труд, в пекарню. Потом, приглядевшись к ловкому парню, Пафнутий стал поручать ему разные хозяйственные дела. Иосиф занимался много писанием и так в этом деле навострился, что держал всё писание «памятью на край языка».
Привлекательная внешность, ясный и простой, не знающий сомнений ум, практичность, начитанность, замечательное умение петь псалмы и читать в церкви нараспев и красноречие скоро выдвинули Иосифа. О нём заговорили даже в Москве, где он произвёл самое приятное впечатление на Ивана III и на весь двор. Когда Пафнутий преставился, сам Иван III убеждал Иосифа принять игуменство в Боровском монастыре. Он повиновался.
Прежде всего он ввёл общежитие и более строгую дисциплину. Но сразу же он наткнулся на крутое сопротивление братии. На его стороне оказалось только несколько старцев-подвижников. Он решил покинуть непокорный монастырь и основать свой. Он выпросил у князя волоколамского земли и построил монастырь. Первыми иноками в нём были старцы-подвижники из Боровского монастыря, которые поддерживали его там в борьбе с непокорными иноками.
Монастырь его сразу прославился. В нём стали постригаться добрые люди от князей, бояр и от богатых торговых людей, и вклады потекли обильным потоком. Дарили не только деньгами, но и хлебом, конями, оружием, мехами, сёдлами, сосудами, землями — всё принималось с благодарностию во славу Божию. Князь Андрей Голенин, потомок князей ростовских, часто приезжал в обитель послушать поучений Иосифа. Картина Страшного Суда приводила князя в трепет. Однажды князь выехал из своей вотчины как будто на охоту в сопровождении множества слуг в дорогих одеждах и на великолепных конях. Поравнявшись с монастырём, князь въехал в ворота, вошёл в церковь и обратился к Иосифу с просьбой немедленно постричь его и принять в дар Богородице всё имение князя: золото, серебро, одежды, скот, сосуды и сёла. Иосиф тут же постриг его. Отроки[78] князя, ожидая, болтали и смеялись у ворот. И вдруг к ним выходит в монашеской мантии их князь. Он тут же отпустил всех их на волю. Одни огорчились — на княжеских харчах жилось неплохо, — но удалились, а другие тут же приняли чин ангельский…
— Матушка княгиня! — расплылся в приятнейшей улыбке Иосиф. — Благодетельница наша. Вот привёл Господь.
— Ну, ну, ну… — подходя под благословение, сердито проговорила княгиня. — На словах-то «благодетельница», а на деле только и думаете, как своей «благодетельнице» какую пакость учинить.
Слегка придерживая рукав рясы, Иосиф благословил княгиню и тотчас же ловко подкатил ей стуло.
— Садись, садись, княгинюшка. Так-то вот. А я вот насупротив тебя сяду. Нет, нет, это ты нас забижаешь: мы твои верные молитвенники и слуги и ничего так не желаем, как только во всём тебе угодными быть.
— Ну, уж я знаю тебя, отец игумен: как начнёшь ты языком мёд точить… — сердито воскликнула княгиня. — А я баба твёрдая и в деле порядок люблю.
— Чего же лучше, княгинюшка-матушка? Чего лучше?
— Опять говорю: не подсмаливайся! Я тобой и твоими монахами недовольна, и ежели что, так мне ведь и разругаться с вами недолго. В другой монастырь ездить буду… Чего-чего, а монахов-то на Руси хоть отбавляй!
— Да в чём же мы тебе, матушка княгинюшка, так не угодили-то? Чего ты на нас так разгневалась?
— Не юли, отец! — отмахнулась нетерпеливо княгиня. — А разгневалась я на вас вот за что. Сколько я на ваш монастырь на помин души моих упокойничков-то пожертвовала?
— А сколько, матушка княгинюшка?
— Не знаешь? А ещё игуменом зовешься! Я внесла вам в разное время семьдесят рублей[79].
— А поминаете вы их только на общих панафидах наряду с другими. Так неужто ж за такие деньги князья Голенины в уровень с другими поминаться должны?! Я хочу, чтобы вы творили им поминовение отдельно и внесли бы их в синодик[80].