На холёном лице Иосифа выразилась глубокая грусть.
— Но, княгинюшка матушка, тогда ведь по положению надо сделать большой вклад…
— А я тогда тебе без обиняков скажу, отче: это — грабёж.
— Ах, Господи! Да ты, княгинюшка матушка, послушай только. Упокойничков твоих, Царство им Небесное, мы поминаем на общих панихидах, литиях[81] и обеднях не меньше шести раз в день — в день, в день, княгинюшка матушка! — а иной раз и до десяти поминовений в сутки бывает. Ведь поп даром обедню служить не будет, ему надо платить. Это надо в соображение взять. В синодик тоже можно записать только при большом вкладе деньгами, но можно, — хозяйственно пояснил он, — и хлебом, и землёй.
— А того, что покойный князь тебе при пострижении внёс, ты уже не считаешь? — сверля его сердитыми глазами, говорила княгиня. — Ух, и завидущие же у вас, у монахов, глаза! Говорите, от мира отрекаетесь, а на деле, напротив того, только и думушки, как бы поболее всего нахватать. Ты на меня, отче, не серчай, — вдруг немножко спохватилась она. — Я не лисичка, я человек прямой и правду кому хошь в глаза скажу.
— Ах, княгинюшка, благодетельница, — развёл Иосиф белыми руками. — Как же можем мы забыть князя, благодетеля нашего? Правда, он внёс при пострижении деньги немалые, так ведь у нас и положение такое: вносить должны все. Есть такие, которые и пятнадцать — двадцать рублей вносят, а есть и такие, с которых по двести и по триста берём.
— Дак что же, значит, душу-то свою спасти только князья да бояре могут? — зло улыбнулась княгиня. — А общий народ погибай? Неча сказать, гоже удумали!
— Зачем погибать? А мы-то на что? Мы за них Господа Бога молим, — улыбнулся отец игумен. — На то мы и монахи…
— А земель набираете? — не сдавалась княгиня. — Чай, скоро по всей округе и повернуться уж негде будет: все угодья под твоим монастырём будут.
— Опять же мы тут не причинны… — сказал игумен, которому всё это стало, однако, уже надоедать. — Ежели милостивцы на помин души нам угодья отписывают, как же можем мы отказать? И опять же в монастыре нашем все вящие люди стригутся; ежели бы таких людей в монашестве не было, откуда бы Церковь брала епископов да архиереев и прочих духовных властей? Нешто мысленно какого неуча на такое место поставить? А раз такие люди нужны, значит, надо им упокой дать, чтобы они не о рукоделии каком заботились, а более того книгам прилежали бы.
— Так, так… — безнадёжно вздохнула княгиня. — Борз ты на язык-то!.. За тобой не угоняешься. Одно только вижу: подавай ещё!.. Ну, ладно, подумаю… А раз уж я браниться к тебе приехала, так ты уж кстати недоумения мои разреши.
— Сказывай, княгинюшка матушка: с Божией помощью попытаюсь помочь тебе скудным умом своим и малым знанием.
— Первое дело вот: как правильнее молиться, двуперстным крестом или троеперстным? Одни твердят одно, а другие другое — индо голова кругом идёт!
— Наша святая обитель двуперстия придерживается, княгинюшка-благодетельница… — сказал игумен важно. — Не глаголет ли Пётр Дамаскин: «Два перста и едина рука являют распятого Господа нашего Иисуса Христа, в двою естества и едином составе познаваема?»
— Дак почему же другие-то иначе глаголют? Чай, могли бы вы промежду себя и столковаться.
Игумен развёл руками.
— Что же, скрывать нечего, матушка княгинюшка, — сказал он. — Много еще в церкви нашей нестроения. Надо бы почаще соборы созывать для суждения, постановления и наказания[82]. Но мы, сказываю, двуперстия придерживаемся. Ну, а ещё что у тебя, матушка благодетельница?
— А ещё… Молиться всегда на восток надо, — продолжала княгиня. — А у меня моленная на заход солнца. Дак как же тут быть?
— Нет, молиться можно и на запад, и куда угодно, — поглаживая свою шелковистую бороду, отвечал игумен положительно. — На восток же действительно лутче, ибо Христос был распят ликом на Запад, и потому поклоняющиеся на восток как бы предстоят пред ликом Его… На востоке же был и рай, и потому поклоняющиеся на восток как бы снова в рай устремляются. И второе пришествие, по Писанию, последует с востока же.
— Так тогда я велю лутче моленную переставить, — решительно сказала княгиня. — Что же я зря не знай куды молиться буду, коли на восток всего лутче?
Иосиф незаметно вытер проступивший на красивом белом лбу пот. Загоняла-таки его княгинюшка-благодетельница.
— Ну, спасибо тебе, отец, на добром совете, — помягчела княгиня. — Сколько раз принималась я серчать на тебя, а приедешь к тебе, ты умаслишь, умаслишь, сердце-то и отходит. Иной раз, право слово, боюсь, с тобой поговоривши, в монастырь уйти.
— А что же? И доброе бы дело, княгинюшка-матушка!..
— Ну, ну, ну. Ты не в путь-то не говори! — отмахнулась княгиня. — У меня внуков-то сколько. За всеми приглядеть надо, всех на ноги поставить… А вот насчёт синодика и отдельного поминовения я подумаю. Тут у меня добрая пустошь есть, Дубовые Гривы — вот, может, её вам и отдать…
Игумен, смиренно опустив глаза, гладил только свою чудесную бороду.
— Да. Ещё про одно дело забыла! — вдруг всполошилась княгиня. — Пособи-ка и тут мне твоим советом, отец.
— Сказывай, княгинюшка матушка, — опять вытер пот игумен. — На то мы и поставлены.
— Вот внук у меня один помер, отец, — озабоченно начала княгиня. — И мальчонка-то был так, кволый. А мать — вот уж сорочины[83] прошли — всё никак утешиться не может. Она и завсегда эдакая… пискля была, а теперь и совсем глаз не осушает. Пощунял бы ты, что ли, её[84] — прямо я не знаю, что мне с бабой и делать!
Игумен укоризненно покачал умащенной главой.
— Это грех, — решительно сказал он. — Так и скажи ей от меня, княгинюшка-матушка. Мир сей — погибель. И потому, — скажи, — ежели бы отшедшего она любила, радовала бы ся оси и веселилася о нём, яко настоящих свободися волн и тленными суетными прелестного сего жития не усладишася, ниже лукавству и злобы изучишася. Особенно же, княгинюшка, грешно плакать о детях кщёных: ведь они идут в Царствие Небесное.
— А некщёные?.. — с испугом посмотрела на него княгиня. — Нюжли ж их в ад сажают?
— Нет, — твёрдо сказал игумен. — Ни в рай, ни в ад, а так, посерединке. Не написано ли: некрещении убо младенцы царствия Божия не сподобляются, в муку же не отходят? А о крещёных и горевать нечего, — ещё раз повторил он. — Некая мать весьма плакала о детях своих, и вот Бог таинственно послал ей одного из святых своих в образе некоего инока и настрого запретил ей плакать. И не глаголет ли Афанасий Александрийский, что чада чистии там спасения получат? Иногда и так бывает, что Господь чрез смерть уничтожает будущий сосуд сатанинский: не удавил ли ангел одно дитя потому, что оно орудие сатанино хотяше быти? Что ты, княгинюшка-благодетельница?.. — вдруг оборвал он, увидев, что княгиня смотрит на него вытаращенными глазами.
— Да чтой-то чудно говоришь ты, отец! — сказала она. — Как же это ангел мог наперёд узнать, что дитя орудием сатаниным быть хочет? Нешто это загодя указано, кто будет сатане угодником, а кто Богу? Потому, ежели всё предуказано, так чего же нам стараться тогда быть праведными? Чудно чтой-то, отец!
Игумен смутился.
— Ах, матушка княгинюшка! — сдерживая досаду, воскликнул он. — А Божья-то милость? Помолится человек поусерднее, Господь и помилует, — уверенно сказал он. — Ну, и родителям назидание: яко да се видевше родители абие в страх придут и тако умилившеся оцеломудрятся.
И, сдерживая зевок, он ласково погладил свою чудесную бороду.
— Ну вот, спасибо тебе, отец, за наставление, — проговорила княгиня, решившая, что бабьего ума её на эти дела не хватает. — А теперь пора и к дому.
— А не прикажешь ли собрать тебе закусить на дорожку, княгинюшка матушка? — сказал отец игумен. — Щи со снетками у нас больно гожи сегодня. Можно для тебя и карасиков в сметане обжарить, а?
— Нет, нет, спасибо, отец. Я в Язвищах поела. Думала, разругаюсь с тобой, так и кормить меня не будешь.
— Ну, полно-ка! А тогда постой, я велю тебе грибков сушёных, охотницких, с собой дать да медку!.. — сказал игумен и постучал белой рукой своей по столу. — Эй, кто там есть?
В сени вошёл тот же доброзрачный послушник.
— Нет, нет, отец, грибов у меня у самой сколько хошь, спасибо, — сказала княгиня. — Хоть воз и тебе пришлю. Девки натаскали. А теперь вот лениться стали, непутные. То всё ревели: светопреставление скоро, а теперь точно с цепи сорвались, кобылы: «Напоследышки, — говорят, — хошь душу маненько отвести…» А я вот не верую в светопреставление! По книгам у вас, знаю, выходит, что свету вольному скоро конец, а я вот не верю.
— Вот что, Вася, — с улыбкой обратился игумен к послушнику. — Сходи-ка ты к брату Даниле, кладовщику, и скажи, чтобы он княгинюшке нашей медку какого поскладнее выбрал. Поди-ка, поспешай, — сказал он и совсем уже другим, светским тоном спросил княгиню: — Ну, как здоровье великого государя нашего? Что на Москве новенького?