И правда, она спускается в простеньком утреннем платье и туфельках без каблучков. Ее пышные волосы уложены в высокую прическу. Восхищающим жестом загорелой руки прячет за ухо выбившийся завиток и останавливается перед названным братом.
– Павленька, вы в нетерпении нас покинуть?
Карие влажные глаза смотрят с упреком, а в углах решительного маленького рта прячется нежность.
– Пора, сестрица, чтобы к ночи быть в Луге.
– Не забывайте же нас, возвращайтесь. Сергей смотрит из-за плеча жены и небрежно притягивает Сашеньку к себе.
– Безусловно ждем в будущем году – ты должен явиться в роли крестного нашего первенца.
Опять улыбка брата кажется Нахимову неприятно самодовольной. Но прочь завистливые чувства! Очень хорошо, что Сергей счастлив.
Павел Степанович наклоняется к смущенной Сашеньке:
– Он прав. Может ли быть большая радость – понести к купели маленькую Сашу?
Последние объятия. Сергей отходит к Чигирю, а Сашенька доверчиво прижимается щекою к эполету и таинственно шепчет: "Приезжайте, бобыль, я вам невесту разыщу". И у Нахимова на таком же шепоте срывается полупризнание: "Ежели найдете схожую с вами…"
И вот коляска перестала прыгать на неровных камнях. Песчаная дорога пошла лесом. Верещат вдавливающиеся в сухую землю колеса. Звенит подвязанное к рессоре ведро. Топочут быстрые кони, и лишь от скуки взмахивает кнутом ямщик: "Но, милые, но-о, не ленись". Позади Луга, тишь застывшей псковской Руси. Она подступает к большаку полосками сжатых полей, темными срубами редких погостов, еще более редкими усадьбами помещиков с белеющими барскими домами, липами и вязами в садах. Над верхушками синих елей и зонтичными кронами сосен проглядывает бледное сентябрьское солнце. Долго всхрапывавший Чигирь вдруг вкусно зевает.
– А ты не поспал, Павло? Все мыслями в столице? И, не дожидаясь ответа, приказывает ямщику:
– Подгони, братец, коней к воде. Разомнем ноги.
Ямщик охотно выполняет распоряжение. Скосив глаза, он видит, что барин тянется к погребцу. Надо полагать, чарочка перепадет и ему.
Вода в луговой речке подернута ряской и тепла. Чигирь тормошит Павла, и, раздевшись, они пересекают медлительный поток до другого, высокого берега, потом плывут по течению.
– Это что, – отдуваясь и пристраиваясь к скатерти, уставленной закускою и Сашиными пирогами, объявляет Чигирь. – Это разве вода? Так, иллюзия, друг сердешный. Наш Николаев стоит на слиянии Буга и Ингула. Вот эти реки ласковы. Доедем и сразу бултых – смывать дорожную грязь. А на Неву в октябре разве черт купаться заманит… Но еще лучше в Севастополе – Кача, Херсонес Таврический, Балаклава, а затем Байдары и южное побережье. Эх, после Балтики тебе сном покажется наша благодать.
– Я же был в Средиземном море, – вставляет Павел Степанович, бережно разрезая пирог.
Чигирь ставит перед ним стакан и льет настоянную зеленоватую водку.
– То, Павло, чужое море. А я тебе о своем говорю! Разница, потомок запорожцев. Ты слезу обронишь, увидя плавни и море, где прадеды ходили на стругах. Э-эх, не было тебя в двадцать девятом, когда мы жарили турок и так и сяк. Слышал про "Меркурий" Казарского? Два линейных корабля неприятеля спасовали перед ним. Потому что офицеры решили драться до смерти и взорвать корабль. Черноморцы! Наше племя тебе еще раскусить надо. Память о Федоре Федоровиче Ушакове у нас живет, несмотря на всяких Пфейферов и Папаригопуло.
Чигирь может выпить много, а выпив, обнаруживает богатую на даты память. Размахивая руками, вспоминает, как воображение арабских географов пленилось походами руссов, и они назвали древний Понт Эвксинский Русским морем.
– Знаешь ли, что между временем осады Херсонеса – Корсуни Владимиром и приходом на Ахтиарский рейд фрегата "Осторожный" прошло почти восемь столетий?
Запрокинув руки за голову, Нахимов слушает приятеля с любопытством. Чигирь не терял времени в канцелярии Командующего флотом и портами Черного моря. Беспечный и легкий приятель – любознательный патриот. Успешно знакомился с полувековой историей Черноморского флота и особенно хорошо знает деяния Федора Федоровича Ушакова.
– Друг ты мой любезный, так отправлялся из Петербурга Ушаков… Только не в Николаев, а в Херсон. Был в одном с нами чине – капитаном 2-го ранга, и такой назначен был командовать строящимся кораблем. В одном разница – Ушаков вел с собою экипаж в неустроенный край, и ждала его чума. Да… полвека, и вот ты едешь налегке, и ждет тебя приветливый начальник.
Полупьяный Чигирь вдается в философию, и Сатин помогает ему нащупать высокую ступеньку коляски. Но, пристроясь на подушках, Чигирь продолжает заплетающимся языком ораторствовать о благополучии в настоящем Черноморского флота.
Флот, Николаев, Севастополь, турки – таковы предметы бесед друзей изо дня в день. И день за днем одолевают версты коляска с тарантасом. Велика Россия. Русскую речь сменяет белорусская, белорусскую – украинская. И наконец леса отступают перед веселыми степями. Пряно пахнет чебрец, серебрится ковыль, машут крыльями ветряки. Играют на солнце золотые короны подсолнухов. Приветливы голубые и синие хаты, возвышающиеся на глади равнины золотыми кровлями, будто стога в полях. А на широком степном шляхе коляска обгоняет то отары овец, то обозы с важно переступающими волами. Поднимает усатую голову чумак, лениво глядит из-под широкополого бриля или смушковой шапки на проезжих офицеров и снова дремлет, бормоча свое "цоб-цоб-цобе". Другая, нерусская, просторная жизнь, В городах вдруг обрываются палисадники со спрятавшимися в них домиками чиновников и мещан, и кричит, переливается всеми цветами радуги южный многоплеменный базар, и тоже нет в нем российской степенности.
В Елисаветграде, через который течет к Николаеву Ингул, Нахимов и Чигирь бродят в воскресной толпе меж возов с дегтем, пестрым глиняным товаром, горами бураков, кавунов, дынь, баклажан и огурцов. Рябит в глазах от буйной пестроты. И кажется, вышитые плахты, сорочки и юбки девушек, украшенных цветами в волосах, повторяют богатство красок могучей южной природы. И что-то в их цветущей юности напоминает Нахимову Сашеньку. И еще сердце твердит: вот она – моя родина.
Нечаянно он вступает в круг молчаливых слушателей и замирает перед слепым бандуристом.
Хриплый, сильный голос то дрожит на протяжной высокой ноте, то низко и гневно рокочет о рыцарской старине, то в тон торжественно звенящим струнам гордо ширится над толпою слушателей, восхваляя мужество вольницы. И под песню старца исчезает шумный базар с гортанными восклицаниями евреев, необычными акцентами и ударениями в речи панков, с быстрой руганью греков, выкриками турок и татар, с родным, но мало знакомым певучим говором крестьян. Возникают в мареве жары дикая степь и синее море, казаки то скачут, то плывут на стругах, и кажется Нахимову, что в таком мире он жил. Это воскресло мечтательное детство, распаленное рассказами дядюшки Акима.
– Ваше высокородие, подайте Христа ради старому морскому служителю. Несчастному инвалиду подайте.
Павел Степанович опускает глаза. У ног жалкий обрубок человека в выцветшей матросской шляпе. Бог весть когда носили такие уборы.
Опуская в протянутую руку алтын, Нахимов спрашивает:
– Где покалечили, старик?
– На верфи, батюшка. На верфи, бревном отдавило ноженьки. Я бы нынче милостыни не просил. Но чума погубила – жену, дочь и двух сынов разом выкосила. Один, аки перст, остался в юдоли сей.
– Почему морским служителем именуешься?
– Был я матрозом, ваше высокородие, двадцать пять лет служил. Корфу с адмиралом Ушаковым брали, а допреж того в Севастопольской эскадре на корабле "Павел" плавал. Столько лет зажил, а все не забирает смерть.
Чигирю инвалид оказывается знакомым.
– Все врешь, старый хрыч. Учуял нового человека?
Он увлекает Павла Степановича к коляске.
– Небось не рассказал тебе про жительство свое на Корабельной слободке в Севастополе? Даром, что – безногий, а возмущал народ, когда слободку "Хребет Беззакония" – этакое гнездо нищеты и грязи – жгли, чтобы чуму пресечь. Вон куда нынче перебрался, избегая наказания.
– За что же судить безногого? Чем опасен? – недовольно и нехотя спрашивает Нахимов.
Он сожалеет, что позволил прервать беседу о далеком прошлом. Вымрут последние ветераны героического времени, и останутся без них от прошлого одни сухие реляции.
– Опасный чем? Язык без костей другой раз хуже огня, – наставительно отвечает Чигирь. – То время у нас было пляскою на пороховой бочке. Согнали народ со слободок в карантин. И чиновники, сам понимаешь, думали руки погреть за избавление от вонючей казармы. Однако не случилось по-ихнему. Женщины расшумелись и толпою явились к адмиралтейству. А тут подошли мастеровые из рабочих экипажей, пристали к ним люди трех флотских экипажей. Не слыхал? Нахимов вопросительно глядит на Чигиря: