«Аббон, – сказал тогда мой учитель, – в этой великолепной, богоугоднейшей обители вы оторваны от мира, удалены от человеческой грязи. Жизнь в городах и богаче и сложнее, нежели видится отсюда, и во всем существуют свои степени, как вам, наверное, известно, – степени заблуждения, степени порока. Лот был гораздо менее греховен, чем его сограждане, злоумышлявшие даже на ангелов, сошедших с небес от Бога; а Петрово предательство не так уж сильно вопиет к небу, по сравнению с Иудиным, и не случайно прощено было из них первое, а второе – нет. Вот поэтому неправомерно уравнивать катаров с патаренами. Патарены – это движение за переустройство, идущее изнутри нашей общей святой матери церкви, изнутри принятых ею законов. Патарены просто стремились оздоровить образ жизни священнослужителей…»
«Призывая не принимать таинства от нечестных священников».
«Да, это было ошибочно. Но это единственное слабое место их теории. Они никогда не покушались изменить божественное законодательство».
«А как же патаренская проповедь – проповедь Арнальда Брешианского – в свое время, более двух веков тому назад, в Риме подтолкнула невежественную толпу к бунту, к поджогам господских и кардинальских домов?»
«Арнальд старался вовлекать в свое переустройство городские власти. Они не пошли ему навстречу, и ему пришлось тогда опереться на нищих и малоимущих. Он не несет ответственность за пыл и ярость невежественных толп, подхвативших его призыв: сделать город менее порочным».
«Город всегда порочен».
«Город – то место, где обитает народ Божий, коего вы, коего все мы являемся пастырями. Это место нечестивое, где богатый прелат проповедует добродетели перед теми, кто исстрадался от бедности и голода. Патаренское возмущение родится именно от этого. Это грустно, но объяснимо. Катары же – другое дело. Катары – одна из ближневосточных ересей, она вне учения нашей с вами святой церкви. Я не знаю, в самом ли деле они совершали и продолжают совершать преступления, которые за ними числят. Знаю только, что они отвергают брак, отрицают ад. Хотелось бы увериться, что им не приписывают злодеяния, в коих они вовсе не повинны, только по той причине, что они исповедуют определенные идеи… разумеется, превратные».
«Итак, вы утверждаете, что катары не соприродны патаренам и что и те, и другие не являют собой два гнусных лица из великого множества мерзейших лиц богохульной диавольщины?»
«Я утверждаю, что многие из существующих ересей, независимо от толка проповедуемых доктрин, укореняются среди простецов потому, что указывают им какие-то пути к другому образу жизни. Я утверждаю, что чаще всего простые люди в теориях не разбираются. Я утверждаю, что очень и очень часто необразованная толпа смешивает катарскую проповедь с патаренской, а эти обе – с проповедью спиритуалов. Жизнь обычных людей, Аббон, не освещается познаниями. У них нет той внимательности к точнейшим дефинициям, которая так помогает нам. Их жизнь беззащитна перед немощами, болезнями, косноязычна от темноты. Поэтому для многих подобных людей примкнуть к еретической группировке означало попросту наконец-то выкричать свое недовольство. Дом кардинала можно подпалить как для оздоровления быта клира, так и для оповещения всего человечества, что кардинал ошибается, утверждая, будто ад существует. Чаще всего, говоря по совести, дома жгут из-за того, что существует ад наземный, в котором и проживает стадо, имеющее нас с вами своими пастырями. Вдобавок вы должны прекрасно знать, что подобно тому как они сами не производят различий между булгарской распоповщиной и учением отца Липранда, точно так же имперские властодержцы и их служители не отличают спиритуалов от еретиков. Нередко князья-гибеллины, дабы ущемить противника, раздували в народе боевой катарский дух. По-моему, это было нехорошо. А затем происходило следующее. И церковники, и те же самые гибеллины, чтобы отделаться от слишком ретивых и опасных вероискателей-простолюдинов, приписывали одним из них теории других и доводили и тех, и этих до костра. Я сам видел, клянусь вам, Аббон, я видел собственными глазами, как людей достойной жизни, чистосердечно придерживавшихся бедности и целомудрия, но не друживших с епископами, эти самые епископы передавали мирским властям – императорским или же городским (если дело происходило в вольном городе), представляя их как прелюбодеев, содомитов, чернокнижников; в каковых преступлениях мог бы быть виновен, допускаю, кто-нибудь другой, но только не эти, хорошо известные мне люди. Значит, простецы – не более чем человеческое мясо; их двигают, когда это требуется, против неприятеля, а впоследствии, когда они не нужны, их уничтожают».
«Так, так, – с нескрываемой насмешливостью подхватил за ним Аббат. – Так что же, значит, брат Дольчин со своими головорезами, и Герард Сегалелли, и герардовы кровожадные бандиты, – как они все теперь имеют именоваться? Злонадеянными катарами или добронравными полубратьями, скотоложниками-богомилами или преобразователями-патаренами? Что вы хотите этим сказать, брат Вильгельм, вы, разбирающийся в еретиках так прекрасно, как будто вы – один из них? На чьей же стороне, по вашему, истина?»
«Часто бывает, что ни на чьей», – печально отвечал Вильгельм.
«Ну вот, видите сами, что и вы уже не в состоянии отличить еретика от не еретика? У меня хотя бы имеется твердое правило. Я знаю, что еретики – это те, кто угрожает правопорядку. Правопорядку управления народом Божиим. И я поддерживаю империю потому, что она обеспечивает этот порядок. Я противостою папе потому, что он допускает к духовной власти городских епископов, а те объединяются с негоциантами и с мастеровыми из цехов, и порядок нарушается. Они не в состоянии поддерживать порядок собственными силами. Мы же его поддерживаем на протяжении многих веков. А насчет обращения с еретиками, у меня есть на сей счет еще одно правило, которое было в свое время сформулировано Арнальдом Амальриком, наседником Сито. Когда его пришли спрашивать, как обойтись с горожанами Безье, города, обвиненного в еретических настроениях, он ответил: “Убивайте всех, Господь признает своих”».
Вильгельм уткнулся взглядом куда-то в плиты настила и долго не отвечал. Потом он сказал: «Город Безье был взят, и наши не разбирали ни происхождения, ни возраста, ни пола, и двадцать тысяч человек полегло от меча. Когда перебили всех жителей, город был разграблен и сожжен».
«И священная война – тоже война».
«И священная война – тоже война. Поэтому мне кажется, что священных войн не должно быть. Впрочем, что я говорю. Я ведь тут олицетворяю интересы Людовика, который жжет и разоряет итальянские города один за другим. Вообще-то я странным образом оказался вовлечен в самые непонятные союзы. Непонятен союз спиритуалов с императором; непонятен союз императора с Марсилием, утверждающим, что верховная власть должна принадлежать народу. Непонятен и наш с вами союз, святой отец, при глубочайшем расхождении наших целей и привычек. Однако две цели у меня с вами общие. Успех переговоров и раскрытие убийцы. Будем же стараться помогать друг другу».
Аббат распахнул ему объятия. «И обменяемся поцелуем мира, о брат Вильгельм. С человеком вашей образованности я мог бы длительное время дискутировать о разных каверзах богословия, тонкостях морали. Однако не будем отдаваться пылу спора, не уподобимся парижским преподавателям. Вы правы, у нас с вами совместная важная цель, и давайте продвигаться к цели в обоюдном согласии. Я заговорил обо всем этом лишь из-за того, что думал о возможной взаимосвязи, понимаете? Или, вернее, думал о том, что кто-нибудь другой может подумать о возможной взаимосвязи между совершившимися преступлениями и теоретическими взглядами ваших собратьев… Поэтому я хотел бы предупредить вас… Мы обязаны предвидеть любое обвинение и любой выпад авиньонцев».
«Следует ли так понять, что ваше высокопреподобие благоволит предуказать направление моих поисков? Вы предполагаете, что в основе нынешних преступлений могут находиться темные мотивы еретического прошлого какого-либо монаха?»
Аббат молчал, глядя в глаза Вильгельму с совершенно непроницаемым лицом. И сказал: «В этой прискорбной истории следователь – вы. Вам и пристало подозревать. И рисковать, что подозрение несправедливо. А я здесь – только отец своим чадам. К сему добавлю, что если бы мне сделалось известно – доподлинно и с доказательствами – предосудительное прошлое какого-либо моего монаха, я сам бы вырвал сорную траву. Все, что знаю я, знаете и вы. Что я не знаю – узнаете вы, благодаря вашей проницательности. Но в любом случае, о любом открытии непременно и в первую очередь вы оповестите меня». Попрощался и вышел.
«Дело осложняется, любезнейший Адсон, – произнес Вильгельм, сильно помрачнев. – Мы гоняемся за какой-то рукописью, вникаем в диатрибы слишком любопытных монахов и в похождения монахов слишком любострастных… А в это время все определеннее вырисовывается другой след – надо сказать, совершенно другой… Значит, этот келарь… И он привел с собой это странное животное – Сальватора… Ладно. Сейчас пойдем отдохнуть, раз мы собираемся бодрствовать ночью».