— Как вы себя чувствуете? — спросил доктор больную. — От жару в комнате вам сделался обморок. Не чувствуете ли вы тесноты дыхания, не жмет ли грудь?
— Нет, — отвечала Софья.
— Вас удивляет мое незнакомое лицо: я доктор, я один из друзей ваших и желаю помочь вам.
— Благодарю вас, — отвечала Софья рассеянно.
— Больной нужен покой, — сказал медик, обращаясь к друзьям ее, — нельзя и подумать, чтоб по сырому вечернему воздуху ей сегодня воротиться. Я озабочусь приготовлением комнаты для дам, — сказав сие и не ожидая ответа, он вышел.
В комнатах, занимаемых Беценвалем, произошло чрезвычайное движение. Все принадлежности офицерского быта убраны с глаз. Все, что было лучшего для украшения двух походных кроватей, выбрали из вьюков. Воздух очистили газом. Ловкая музыкантша приготовила постели. Подле была отведена комната графу и доктору.
Богуслав спрашивал о дамах; ему отвечали, что они уехали, но обещали посетить его на днях. Дежурный лекарь провел без сна целую ночь, наблюдая над переменами, какие могли произойти в больном от испытанного им волнения. Слабость сил защищала его от дурных последствий. Сон его был спокоен, и при утренней перевязке не замечено никакого воспаления в ране.
София страдала до самого утра. Нервические припадки, один другого жесточайшие, беспрерывно сменяясь, истощили остаток сил ее. Бедная, она не предвидела того, какое впечатление произведет на нее зрелище полумертвого, искаженного мучениями друга. Понадеясь на силу характера, она полагала выдержать роль, налагаемую приличием; она думала поплакать над ложем страдальца сладостными слезами покорной христианки, слезами сестры, оплакивающей брата; она уверила всех, что предпринимаемый подвиг может успокоить ее, что она готова уже услышать о смерти Богуслава и что бесчеловечно было бы отказать другу в последнем утешении. Гордость ее была наказана; сердце заступилось за свои попираемые права, и героиня едва ценою целой жизни не заплатила за свою самонадеянность.
Верстах в тридцати от Москвы, к стороне Калужской дороги, есть небольшая деревенька — Заполье, состоящая из нескольких дворов. Она окружена с трех сторон частым и высоким березняком, живописно зеленеющимся вокруг крестьянских полей и примыкающим влево к самому краю селения; на правом конце находится глубокий сухой овраг, заросший кустарниками; овраг сей, удаляясь из деревни в лес, полагает глухой части его естественную границу; от которой, по другую сторону, начинается необозримая равнина сенных покосов, принадлежащих частию крестьянам запольским, а частию селу, вдали, по косогору, отсюда чернеющемуся с своей высокой деревянной колокольней и тремя ветряными мельницами.
4 октября, часу в 7 вечера, на полях деревни Заполья и особенно на левом краю оврага, под широкой развесистой тенью дикого орешника, пестрелись движущиеся группы воинов, расположенных биваками по всему видимому пространству. Из-за опушки леса светлелся длинный стройный ряд пушек, а сзади биваков тянулись по желтому полю пестрые стены стоящих по коновязям лошадей. Бесчисленные столбы дыма прозрачно курились по бледному вечернему небу. Солдаты готовили ужин — в овраге были их кухни; многие артели, усевшись тесными кружками около котлов, с деревянными в руках ложками, ожидали своей кашицы, от которой лакомый пар уже дразнил походный аппетит их. Кое-где еще докуривались трубки, и даже разносились еще дальние громкие хоры и протяжных и веселых песен, беззаботных подруг ратного быта, сопровождающих русского воина в походах его, и на веселую зимнюю стоянку, и навстречу к неприятелю.
Склонявшееся к западу солнце ярко позлащало румяными лучами своими живую, разнообразную картину, раскинутую по всему пространству, между лесом и деревней заключенному; вечерняя прохлада веяла в воздухе; множество офицеров расхаживало вдоль оврага; здесь были их походные кущи, из-за которых белелась, ближе к крайнему двору деревни, высокая палатка с двумя медными шариками наверху; полы этой палатки были отстегнуты, вблизи ее ходил звонкий кавалерийский часовой, солдаты, проходившие мимо, снимали фуражки, но около палатки и внутри оной была тишина. На походном складном табурете, за столом, накрытым лоскутком зеленого сукна, сидела внутри палатки молодая стройная дама, одна; перед ней лежала бумага, на которой, по-видимому, она готовилась писать.
Мало-помалу тишина водворялась вокруг; вечер начинал темнеть, движение улегалось, и наконец отдаленный пушечный выстрел, и скоро за ним другой, возвестили в обоих неприязненных армиях и сигнал к зоре, и взаимное их соседство между собою. В лагере раздались барабаны и трубы, и вслед за сим все заглохло: торжественное спокойствие воцарилось и в умолкнувшем стане и во всей природе. Дама еще писала — в палатку принесли свечи; вдруг часовой встал на место, послышались голоса идущих и брякотня сабель и шпор; толпа приближалась к палатке.
— Александрина, — раздался громкий голос, — накорми нас: мы проголодались.
Этот голос был князя Тоцкого. Люди засуетились с ужином. Княгиня, так же милая, так же веселая, как и прежде, оставила письменный стол и присоединилась к шумному обществу вооруженных гостей; посреди палатки собран был ужин; она села хозяйничать.
На письменном столе осталось следующее письмо:
«Милая София.
Вчера, за чаем, был у меня почти целый лагерь, и этому случаю я обязана, что могу писать к тебе. Один из наших партизанов, милый, неустрашимый *** взялся доставить к тебе мое письмо: я верю, что он найдет возможность это сделать, потому что по обеим армиям гремят рассказы о его чудесах.
Я все знаю, моя София; сердце мое измучилось за тебя… Когда это все кончится! Зачем мы не вместе… В минуту, подобную теперешней, когда я спокойна за моего мужа и детей, кажется, полетела бы к тебе… Но что говорить о невозможном!.. Да подкрепит тебя бог и твое благоразумие! Все пройдет, милая София; тайный, убедительный голос говорит мне, что я непременно увижу тебя счастливой.
Ты меня не узнала бы теперь, друг мой, я так переменилась; я часто смеюсь сама над собой. Представь себе, что я черна как цыганка, езжу верхом в мужском наряде, с хлыстом и со шпорами, голос у меня сделался прапорщичий, как зовет его мой муж, совсем не умею говорить тихо. Я не знаю: кажется, все наши сделались глухи от беспрестанной пальбы, а с ними и я привыкла кричать.
Давно уже мы стоим на одном месте, недалеко от нашей палатки есть пригорок, откуда видна Москва; мимо деревни, которая на краю лагеря, проходит цепь нашего авангарда, а поодаль, в виду, неприятельские аванпосты — между нами род какого-то перемирия.
Ах, София, как страшен был пожар московский! Какая дикая, печальная картина! Как ужасно по ночам пылало небо! Невольный трепет проницал душу при этом зрелище, и однако же ты не увидела бы глаз, не устремленных туда… Давно уже прекратились пожары; вероятно, что сгорело все, что могло сгореть. Увы, Москва! Смотря на нее издали, кажется, видишь там этого маленького, злого Наполеона, в его сером сюртуке; он дожидается теперь судьбы своей, ибо никто не знает, чего он там ждет.
Фельдмаршал недавно объезжал армию. Какая ясность на его лице; какую бодрость вливает он в каждого своей веселостью и спокойствием. Меня представляли к нему, в моем сивильном костюме и верхом. Светлейший был тоже верхом; он долго разговаривал со мной: я нагляделась, налюбовалась на почтенное благосклонное лицо его. В продолжение этой сцены был забавный случай: Кутузов, разговаривая со мной, приподнимал раза два свою фуражку, из учтивости, между тем как я кланялась ему в шляпе: один толстый генерал, бывший в свите, заметив это, сказал про меня, и даже довольно громко: «Этот статский большой невежа: он не только разговаривает с князем в шляпе, но даже и не дотрагивается до нее».
Далее княгиня описывает лагерную жизнь; говорит о своей матери и детях, что они теперь в Казани, и наконец просит Софью, чтоб отвечала, хотя несколькими словами, на ее длинное письмо.
После ужина княгиня Тоцкая, вместе с мужем и обществом ратных друзей его, долго прогуливалась по лагерю; ночи уже начинали быть холодны; она озябла и потому надела салоп и шляпу. Общий разговор шел о том, что всего ближе было к сердцу, — об опасном соседе, на развалинах Москвы поселившемся.
— Чем кончится эта страшная драма, — сказал Тоцкий, — как любопытно заглянуть в будущее в настоящем случае! Доверяя гению Наполеона, как-то не верится, чтоб он допустил себе оплошать; но ведь мы знаем источники его продовольствия: безделица ли прокормить такую армию в пустом городе! Наши силы растут; мы сыты и голодны быть не можем, а он…
— Чем бы ни кончилась эта дерзкая выходка, — перебил храбрый граф Свислоч, неразлучный товарищ Тоцкого, — а развязка близка. Меня радует то, что все французы, которых встречаешь, и даже его величество фанфарон Мюрат, что-то уже менее заносчивы стали. Я его очень люблю, он храбрый малый и бонмотист[37], но мне кажется, что корона его женирует[38]: он в ней поневоле должен важничать; а ему быть бы офицером, переведываться на коне один на один… Впрочем, дай ему волю, он, я думаю, был бы вторый том покойника Карла XII[39].